Интерпретация Олега Чухонцева*

ТРЕТЬЯ ВОЛНА РУССКОГО ПОСТМОДЕРНИЗМА

Каталогизирующая деконструкция: поэма Тимура Кибирова "Сквозь прощальные слезы"

Принято считать Кибирова иронистом. Это не совсем так. Жанр его — ироническая элегия. Учителя Кибирова — Мятлев, Измайлов, Потемкин, Саша Черный, сплавленные с популярной советской классикой в один лирический и лиро-эпический поток с ясным синтаксисом, богатым словарем, россыпью канцеляризмов, каскадом явных и скрытых цитат, провоцирующих поэтическую фантазию и память. Об-сценной лексикой Тимур Кибиров пользуется с тактом, добиваясь большой выразительности. Я бы даже рискнул назвать пафос его стихов антиидиотическим и целомудренным. Самая сильная сторона его дарования — чистое вдохновение стиха, способность превращать обыденность и прозу жизни в поэтическую реальность. Другое дело, что жизнь, окружающая поэта, ущербна и во многом дефективна. И если автор скрупулезно фиксирует эти ряды несуразных соответствий, социальных аномалий, психопатических сдвигов, героических поступков, исторических катаклизмов, философических клише, — в самом этом перечне и описи имущества нашего бестолкового бытия есть своя теплота и поэзия, есть, как это ни парадоксально, увязанность всего со всем, есть пронзительная, невыразимо грустная нота. Вдруг — среди всей круговерти — с отчетливостью понимаешь, что эта с таким ироническим и живым блеском воссозданная картина привычной, обжитой нами жизни рухнула. И рухнула окончательно, без каких-либо видимых усилий со стороны ее ностальгического регистратора. Рухнула, можно сказать, дуриком и, главное, к чужим ногам. Не отсюда ли этот глуховатый надрыв, хладнокровный жар отчуждения.

Восприняв у концептуалистов первого поколения эстетические принципы соц-арта, Кибиров делает в своем творчестве объектом деконструкции официальную советскую культуру. Цель деконструкции — переоценка ценностей, демифологизация внедрявшихся посредством литературы и искусства социальных мифов. От предшественников Кибирова отличает политическая злободневность, лирическое самовыражение на гибридно-цитатном языке. Поэт деканонизирует образы советских вождей, созданные официальным искусством ("Когда был Ленин маленьким", "Жизнь К. У. Черненко"), высмеивает канон социалистического реализма ("Общие места", "Лесная школа"), цитатно пародирует материалы перестроечной печати ("Песни стиляги", "В рамках гласности"), реабилитирует запретные темы ("Элеонора", "Сортиры").

В поэме "Сквозь прощальные слезы" (1987), используя поэтику соц-арта, Кибиров как бы подводит черту под целым этапом развития российского общества — советским. Эпиграфом к поэме он избирает строфы Анны Ахматовой из цикла "В сороковом году":

* См.: Чухонцев О. Имя поэта // Вопр. литературы. 1995. № 6

Когда погребают эпоху, Надгробный псалом не звучит, Крапиве, чертополоху Украсить ее предстоит.

А после она выплывает,

Как труп на весенней реке, —

Но матери сын не узнает,

И внук отвернется в тоске [9, т. 1, с. 201—202].

Но если Ахматова оплакивала взрастивший ее и навсегда ушедший мир, то Кибиров выступает одновременно в двух ролях: "могильщика" и "плакальщика". Тоталитарная эпоха, наконец, отошла, и, как подобает, труп ее должен быть похоронен, дабы не заражал живущих. Однако нужно, чтобы люди знали, что именно они хоронят, ибо истинный облик эпохи слишком долго был скрыт от них. Кибиров смывает грим, облагораживающий тоталитарные черты, и потому широко использует материал советской культуры, из пародийно переиначенных осколков которого творит собственный текст. Цитируются строки и ключевые слова из поэтических произведений, революционных и советских песен, различные сюжетные положения из популярных кинофильмов. Список цитируемых авторов представителен. Это — Петр Лавров, Аркадий Коц (как переводчик "Интернационала" Эжена По-тье), Глеб Кржижановский, Александр Блок, Сергей Есенин, Владимир Маяковский, Эдуард Багрицкий, Михаил Светлов, Борис Пастернак, Николай Островский, Джамбул, Борис Корнилов, Алексей Сурков, Василий Лебедев-Кумач, А. Д'Актиль, Михаил Исаковский, Александр Твардовский, Алексей Толстой, Вениамин Каверин, Павел Коган, Валентин Катаев, Константин Симонов, Борис Ласкин, Юрий Бондарев, Борис Слуцкий, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава, Михаил Львовский, Лев Ошанин, Евгений Долматовский, Владимир Дыховичный и Морис Слободской, Михаил Танич, Дмитрий Иванов, Сергей Островой и др. Цитаты из революционно-романтических, просто романтических, соцреалистических произведений ("Интернационал", "Отречемся от старого мира...", "Варшавянка", "Наш паровоз, вперед лети...", "Скифы", "Гренада", "Каховка", "Смерть пионерки", "Дан приказ ему: на запад...", "В уральских степях непогода и мрак...", "По военной дороге...", "Стихи о советском паспорте", "Легко на сердце от песни веселой...", "Три танкиста", "Темная ночь...", "Землянка", "Враги сожгли родную хату...", "Родина слышит, Родина знает...", "Если бы парни всей земли...", "Комсомольцы-добровольцы", "За далью — даль", "Братская ГЭС", "Лонжю-мо", "Уберите Ленина с денег...", "Надежда, я вернусь тогда...", "Песенка о комсомольской богине", "Перед дальней дорогой...", "Глобус", "Песня геологов", "А у нас во дворе...", "Йенька", "Королева красоты" и др.) писатель разбавляет цитатами из произведений контрреволюционно-романтических ("Лебединый стан" Марины Цветаевой, "Поручик Голицын" ), оппозиционных ("За гремучую доблесть грядущих веков", "Мы живем, под собою не чуя страны" Осипа Мандельштама, "Королева Белая Вошь" Александра Галича, "Кони привередливые" Владимира Высоцкого), зековских ("Колыма", "По тундре") и старых русских песен и романсов ("Гори, гори, моя звезда" В. Чуев-ского, "Последний нонешний денечек..."), а также строками Пушкина, Некрасова... Последние, как и непосредственные авторские уточнения, корректируют восприятие первых.

Например, Кибиров соединяет две цитаты: из "Гренады" Светлова и песни Суркова "По военной дороге...", пародийно их переосмысляет и дает собственное резюме:

Мой мечтатель-хохол окаянный, Помнят псы-атаманы тебя, Помнят гордые польские паны. Только сам ты не помнишь себя**.

Писатель, иронизируя, изображает революционного борца как бы невменяемым, не вполне отдающим отчет в своих действиях: интернациональным долгом он считает насильственное насаждение советской власти в других странах, т. е., в сущности, войну со всем миром.

Весьма двусмысленно звучит в тексте поэмы цитата из "Каховки" Светлова:

Выходи же, мой друг, заводи же Про этапы большого пути (с. 137), — так как Кибиров имеет в виду вовсе не исторические этапы, а лагерные.

Отталкиваясь от названия романа Каверина "Два капитана", цитируя залихватскую "Песенку про капитана" Лебедева-Кумача, поэт дает собственный вариант судеб героев этих произведений, в сталинские времена вполне возможный:

Вот гляди-ка ты — два капитана За столом засиделись в ночи. И один угрожает наганом, А второй третьи сутки молчит. Капитан, капитан, улыбнитесь! Гражданин капитан! Пощади! Распишитесь вот тут. Распишитесь!! Собирайся. Пощады не жди (с. 138).

Процитированные произведения пародируются как явления официальной культуры, умалчивавшей о репрессиях.

Объявившего себя автором данной песни Михаила Звездинского Сергей Носов обвиняет в присвоении и опошлении первоисточника [308].

Кибиров Т. Сантименты: Восемь книг. — Белгород: Риск, 1994. С. 133. Далее ссылки на это издание даются в тексте.

Используя слова песни Дунаевского/Лебедева-Кумача из кинофильма "Дети капитана Гранта", поэт подвергает их деконтек-стуализации, прилагает к жестоким реалиям лагерной жизни, в силу чего они начинают звучать пародийно-иронически:

Кто привык за победу бороться, Мою пайку отнимет и жрет. Доходяга, конечно, загнется, Но и тот, кто покрепче, дойдет (с. 139).

Перекодированная цитата выявляет то, что стоит за красивым лозунгом.

Деконструируя строки из поэмы Евтушенко "Братская ГЭС", прославляющие преданность идеалам коммунизма, не поколебленную даже лагерем:

Никогда,

Никогда,

Никогда,

Никогда Коммунары не будут рабами! [137, с. 495], —

Кибиров притворно соглашается с поэтом, но только для того, чтобы проследить судьбу таких истово верующих до логического конца:

Никогда уж не будут рабами Коммунары в сосновых гробах (с. 134).

Тем самым высмеивается шестидесятнический идеализм, неотделимый от зашоренности сознания.

Прием цитатного пародирования распространяется на всю советскую культуру и проходит через всю поэму. Снижению пафосных, романтических, идиллических текстов способствует их перемешивание с "прозаизмами", бранной лексикой. Например, используя характеристику Ленина, которую дал Уэллс в книге "Россия во мгле", Кибиров развивает ее, прибегая к фразеологизму просторечного характера:

И кремлевский мечтатель напрасно Вешал на уши злую лапшу (с. 152).

Ленин в этом контексте оказывается обманщиком-трепачом, обещавшим то, что большевики не осуществили. Или, скажем, Кибиров пишет:

Чуешь, сука, чем пахнет?! — и вьюгой, Ой, вьюгой, воркутинской пургой! (с. 130)

"Ой, вьюга" — цитата из "Двенадцати" Блока, где в образе снежной вьюги изображена революция. Кибиров показывает, к чему она привела: к превращению страны в ГУЛАГ (который олицетворяет Воркута —

"столица колымского края"), нравственному одичанию, "облатнению" (на что указывает использование соответствующей лексики).

Как и о "Высокой болезни" Пастернака, о поэме Кибирова можно сказать (воспользовавшись словами Синявского), что это эпос вне сюжета. Каждая из пяти глав, из которых состоит произведение (вкупе со вступлением и эпилогом), посвящена одному из периодов советской истории. Но автор не стремится к реалистической конкретизации, его интересует образ советской эпохи, созданный литературой и искусством. Кибиров использует принцип каталога, в хронологической последовательности цитирует строки из самых прославленных, знаковых, произведений советской культуры и в то же время подвергает их деконструкции, побуждая критически оценить идеологию, которую они в себе несут.

Наиболее важно для Кибирова показать последствия реализации революционно-коммунистических идей (хаос вместо гармонии, тоталитарный режим, пиршество антигуманизма, подмена реальности мнимостями, кусочек кривого зеркала идеологии едва ли не в каждом глазу, извращение нормальных представлений о жизни, моральный упадок, неизбывная убогость существования) с тем, чтобы произвести в сознании читателя "смену вех".

Эпиграфом к первой главе поэт избирает строку из русской "Марсельезы" ("Отречемся от старого мира..." Петра Лаврова): "Купим мы кровью счастье детей"*, — и воссоздает братоубийственный кошмар гражданской войны, воспринимавшейся как пролог к светлому будущему. Предельное взаимное ожесточение и утопические ожидания людей отражают многочисленные цитации, вводимые в текст поэмы.

Вторую главу предваряет эпиграф из цикла стихотворений Пастернака "Волны": "Ты рядом, даль социализма...", приобретающий ироническую окрашенность по контрасту с демифологизированной картиной жизни советского общества 30-х гг., которую дает Кибиров. Пародийные цитации популярных произведений социалистического реализма, перебиваемые строками Мандельштама, Галича, авторскими дополнениями и коррективами, помогают воссоздать и реальное лицо эпохи-волкодава, и отретушированное до неузнаваемости усилиями официальной культуры. Гражданский мир, показывает Кибиров, так и не настал, ломаемая в угоду идеологическим установкам жизнь людей превратилась в наказание без преступления. "Близь" социализма заставила автора эпиграфа замолчать и уйти в переводы.

К третьей главе Кибиров избирает в качестве эпиграфа строки из песни Исаковского "Враги сожгли родную хату...": "Я шел к тебе четыре года, Я три державы покорил". Поэт обнажает их наивность, но

* Цитата не совсем точна. В контексте:

Купим кровью мы счастье детей [252, с. 479].

не считает себя вправе упрекать солдат Великой Отечественной, в массе своей не сознававших, что они не только освободили Восточную Европу от фашизма, но и принесли ей новую форму порабощения.

В четвертой главе речь идет о послесталинских временах, попытках придать тоталитарному монстру человеческое лицо. Эпиграфом к главе Кибиров избирает строчку Евтушенко: "Нет Ленина — вот это очень тяжко!", — иронизируя над иллюзиями шестидесятников по поводу святости революционных идеалов, лишь искаженных будто бы сталинизмом. Глоток "оттепельной" свободы, показывает Кибиров, вызывает головокружение, опьянение-эйфорию. Трезвые голоса почти не слышны. Не случайно среди многочисленных цитации, представляющих время "оттепели", у Кибирова нет ни произведений Солженицына и Бродского, ни песен Галича — только строки, проникнутые шестидесятническими настроениями и надеждами, и массовая патриотическая и развлекательная продукция.

К пятой главе предпослан эпиграф из стихотворения Ахматовой "Мужество": "Час мужества пробил на наших часах", — и посвящена она "послеоттепельному" откату назад, сворачиванию едва обозначившегося процесса либерализации, консервации тоталитарных норм и порядков. На фоне бравурных радио- и телецитат, газетных лозунгов и бездумно-оптимистических песен особенно ощутимы тоска и злость, переполняющие лирического героя. Он видит, что революционно-коммунистическими святынями оправдываются самые преступные дела.

Чтобы вскрыть декоративный характер используемой идеологической символики, десакрализировать революционную романтику, Кибиров деконструирует тексты песен "Надежда, я вернусь, когда..." Окуджавы и "До свиданья, города и хаты..." Лебедева-Кумача, помещая цитаты из этих произведений в новый, сниженный контекст, наделяя потешно-"скоморошной" ритмической аурой, в силу чего они приобретают пародийно-ироническое звучание:

Всё равно мы умрем на гражданской — Трынь да брынь — на гражданской умрем, На венгерской, на пражской, душманской.. До свиданья, родимый райком! (с. 144)

То, что принято было именовать интернациональным долгом, оказывается политическим диктатом, оккупацией, агрессией:

А потом, а потом XXV-й

Съезд прочмокал и XXVI-й,

И покинули хаты ребята,

Чтобы землю в Афгане... Постой! (с. 150).

" Строфа содержит указание на участие СССР в подавлении Венгерского восстания 1956 г., "пражской весны" 1968 г., на участие в афганской войне, начатой в 1979 г.

Мечты героя "Гренады" Светлова поверяются практикой Афганистана. Идея насильственного насаждения обещаемого коммунистической идеологией счастья признается несостоятельной, безнравственной, преступной.

Через всю главу как рефрен проходит мысль: все жертвы были напрасны — задачи, во имя которых совершалась революция, не осуществлены и никогда не осуществятся. Летевший в коммуну паровоз прилетел в тупик, и в этом тупике имитирует движение вперед. Значит, был избран путь, ведущий в никуда. Нужно иметь мужество отринуть революционно-коммунистические идеалы и вернуться на общечеловеческую стезю, хотя начинать все сначала и стыдно, и тяжело. Примерно так можно понять Кибирова, как бы предлагающего закопать разлагающийся тоталитарный труп.

Завершает произведение Кибиров благословением всем живущим, всем творящим, всем созидающим и молитвой о спасении и исцелении России. В противовес канону государственных здравиц он поэтизирует "частного человека" как главную ценность общества. Более того, автор поименно перечисляет своих знакомых и близких, чтобы дать почувствовать: Россия — не абстракция, а живая, хрупкая, трепетная плоть, нуждающаяся в самом бережном к себе отношении. Наверное, было бы смешно читать эти перечисления (как наивное письмо из деревни, где приветов больше, чем текста), если бы не трогательное стремление Кибирова увековечить в поэтическом слове имена и фамилии непечатаемых и неизвестных на родине (к моменту написания поэмы) представителей "другой", неофициальной, культуры, к кругу которых он себя относит. Это Денис Новиков, Михаил Айзенберг, Лев Рубинштейн, Дмитрий Пригов, Михаил Сухотин, Александр Башлачёв, Александр Сопровский, Сергей Гандлевский, Всеволод Некрасов и другие поэты (а также художники), олицетворяющие у Кибирова мыслящую, творческую Россию, которая выжила, несмотря ни на что.

Кибиров бывает монотонен, прямолинеен, и все же такая поэма, как "Сквозь прощальные слезы", непременно должна была появиться по "закону маятника", качнувшегося в сторону "просвещенного консерватизма". Она написана в пику перестроечной демагогии ничего не реформировавших реформаторов, отражает характерные настроения своего времени.

Поразительно, однако, то, что, лишая революционно-коммунистическую идеологию героико-романтического ореола, Кибиров проявляет себя как настоящий революционер. По темпераменту, горячей тенденциозности автор поэмы "Сквозь прощальные слезы" напоминает Маяковского, в какой-то степени — Евтушенко. И дело не в том, что он отрицает и утверждает, а — как. Кибиров точно так же идеологи-чен (с обратным знаком), как и его предшественники, четко следует схеме: "наши — ваши". Жесткой тенденциозностью можно объяснить и зачисление в "свои" — "не свои", и соответствующий подбор цитат. Мандельштам воспринимается как "свой", поэтому цитируются не просоветские "Стансы", а антитоталитарные "За гремучую доблесть грядущих веков..." и "Мы живем, под собою не чуя страны...". Пастернак же, напротив, представлен просоциалистическим стихотворением из цикла "Волны", а не ревизующим советскую историю с позиций христианства "Доктором Живаго". У Окуджавы взяты "шестидесятнические" песни, а не "Союз друзей"* и "Римская империя времени упадка...". Вознесенский представлен "Лонжюмо", а не "Монологом Мерлин Монро" и "Озой". Тенденциозность налицо. К литературе осуществляется подход политический, а не эстетический. Идеологической позиции писателей придается преувеличенное значение, хотя известно, что в истории литературы остались талантливые произведения авторов противоположной идеологически-политической ориентации."Уклончивая" знаковая система, литература имеет свою специфику, она неизмеримо шире и сложнее любой идеологии (если не иметь в виду чисто пропагандистские вещи). Каждое время берет у нее то, что ему нужно, или то, что способно взять.

Революционное мироощущение рассматривается Кибировым как разновидность романтического мироощущения, которое признается вредным и опасным, так как реальному предпочитает невозможное, неосуществимое, идеальное, возбуждает недовольство существующей действительностью. Это мироощущение предстает у Кибирова в утрированном, окарикатуренном виде. Создавая в стихотворении "К вопросу о романтизме" центон из строк Лермонтова, Чехова, Горького, Маяковского, Бальмонта и революционных песен:

И скучно и грустно. Свинцовая мерзость. Бессмертная пошлость. Мещанство кругом. - С усами в капусте. Как черви слепые.

Давай отречемся! Давай разобьем... (с. 269), пародийно цитируя в дальнейшем также Блока, Хлебникова, Каменского, Багрицкого, Кибиров как бы иронизирует над писателями "нытиками" и "нигилистами", все почему-то недовольными жизнью, способными к "крайним" выводам, возлагает на них вслед за Розановым ответственность за "поджигание" России и последующий кровавый кошмар. В Кибирове неожиданным образом прорезается цензор, указывающий классикам, что им не нужно было писать, чтобы в России не произошла революция. Да откуда такая уверенность, что она не произошла бы? Это во-первых. И, во-вторых, почему писавшие о неприемлемом более виновны, чем порождавшие неприемлемое? К

* Исполнявшийся в тюрьмах как гимн диссидентов.

тому же для некоторых романтиков, например Цветаевой*, Кибиров делает исключение — они воспринимаются как союзники. Зато другие обвиняются и в том, в чем неповинны. Например, Кибиров соединяет цитаты из цикла Блока "На поле Куликовом" и поэмы "Двенадцать", представляя их как единое целое и подвергая пародийному снижению:

И вечный, бля, бой! Эй, пальнем-ка, товарищ, в святую — эх-ма — в толстозадую жизнь! (с. 272),— как бы предъявляя Блоку обвинение в пропаганде насилия, разнузданности, хаоса. Но "вечный бой" Блока — это вечное противоборство между Богом и дьяволом, добром и злом, светом и тьмой. Слова же "пальнем-ка пулей в Святую Русь" [55, т. 3, с. 350] принадлежат не автору, а персонажу. Приводя в качестве эпиграфа к стихотворению высказывание Блока "Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте Революцию!" [55, т. 6, с. 20], Кибиров не конкретизирует, какой именно революции ждал первый русский поэт и как реагировал на пореволюционную реальность. Что же касается романтизма, то быть романтиком, по Блоку, — значит жить удесятеренной жизнью, а не прозябать.

Из пары Сокол — Уж (шарж на Розанова) Кибиров предпочитает Ужа (антиромантизм, "мещанское счастье"). В природе между тем хватило места и Соколу, и Ужу, в литературе — и Горькому, и Розанову. Опасен не романтизм, а утопический радикализм, опасно отсутствие противовеса одному из общественных умонастроений**, получающему статус государственно-тоталитарного. Именно это и произошло в советском обществе.

Кибиров в духе русского максимализма хватает через край. Он действительно выражает массовые настроения — ведь эпоха постмодерна в Россию еще не пришла, и идея примирения непримиримого, плюралистический взгляд на вещи прививаются здесь с большим трудом. Но в отличие от многих Кибиров не довольствуется новой однозначностью, движется в направлении деидеологизации. Все дальше уходит он со временем от жестких бинарных оппозиций, рубки с плеча и, как истинный романтик, провозглашает:

В грядущем, прошлом, настоящем нам места нет... (с. 303).

* В подтверждение разрушительного действия революционного романтизма приводятся цветаевские цитаты:

Эй, жги город Гамельн! Эй, в стойла соборы! Гулящая девка на впалой груди! (с. 270)

** В предреволюционной литературе такой противовес существовал, и (условно говоря) "Горькому "в ней противостоял "Л. Андреев". Так что выбор у русского общества был.

Введение в произведения узнаваемого и запоминающегося лирического "я" выделяет Кибирова среди других представителей соц-арта. Это именно образ автора, а не авторская маска, реализующая "архетип" гения/клоуна. Нельзя сказать, что Кибиров иронизирует над собой по поводу своего иронизирования над официальной культурой, тем более травестирует свое V. Лирическую публицистику он скрещивает с поэтикой соц-арта, доказывая результативность такого подхода.

Но и принцип авторской маски для концептуализма по-прежнему актуален. Покажем это на примере Владимира Друка.

Вернуться к оглавлению

© 2000- NIV