ПОЭТИКА НАСИЛИЯ: КОНДРАТИЙ РЫЛЕЕВ. "ДУМЫ"

Глава 4. ЭПИЛЕПТОИДНЫЙ ДИСКУРС

Уже в первом из помещенных в каноническое собрание стихотворных произведений Рылеева тексте, послании "К временщику", обнажены и заострены практически все главные черты эпилетоидного дискурса, характерные для такого рода поэзии:

Надменный временщик, и подлый и коварный, Монарха хитрый льстец и друг неблагодарный,

1 Данная гипотеза обсуждалась в устной беседе с В. Н. Цапкиным Высказанные здесь идеи скорее принадлежат ему, мы лишь аранжировали их по-своему.

Неистовый тиран родной страны своей,

Взнесенный в важный сан пронырствами злодей!

Ты на меня с презрением взираешь

И в грозном, взоре мне свой ярый гнев являешь!

Твоим вниманием не дорожу, подлец;

Из уст твоих хула — достойных хвал венец!

Тема этого стихотворения — обличение, его основной тон — суровый бескомпромиссный тон прямолинейного укора. Герой, к которому обращено стихотворение (граф Аракчеев, который, видимо, был излюбленным объектом для эпилептоидных обличений в стихах и прозе; ср. ниже об Угрюм-Бурчееве в "Истории одного города" Салтыкова-Щедрина), обвиняется в тех свойствах, которые противоположны эпилептоидному идеалу: честности и прямоте, служению на благо родине — в льстивости, коварстве, хитрости, агрессивной авторитарности, надменности, гневу.

Вероятно, можно сказать, что подобный портрет — великолепная субли-мативная проекция неприятных черт самого эпилептоида. Проекция — эпилептоидный механизм защиты (подробно см. главу "Модальности, характеры и механизмы жизни"). Неважно, каким был на самом деле биографический Рылеев, — наш тезис состоит в том, что характерологически маркированный дискурс художественными средствами отражает важнейшие черты данного экзистенциального проекта, а эпилептоидный проект — это пропорция между прямолинейностью и хитростью; скромностью и властолюбием. В данном случае эти черты проективно поляризуются. Одним полюсом наделяется временщик, другой полюс — простой нравственный человек, служащий родине герой-тираноборец (далее в стихотворении временщику противопоставляется Цицерон, спасший Рим от заговорщика Катилины).

В другом стихотворении таким эпилептоидным идеалом становится фигура поэта и придворного деятеля времен Екатерины Великой Г. Р. Державина, достоинства которого описываются тем же тяжеловесным и вязким языком:

Другой, презревши гнев судьбины И вопль и клевету врагов, Совет опровергал льстецов И был столпом Екатерины.

Сама фигура знаменитого русского поэта, честного царедворца и губернатора, усмирившего бунт Пугачева, говорившего правду в глаза императрице и бичующего пороки, невзирая на лица, также является отчасти субъектом эпилептоидного дискурса. Ср. хотя бы строки из стихотворения Державина "Властителям и судиям":

Восстал Всевышний Бог да судит Земных богов во сонме их; Доколе, рек, доколь вам будет Щадить неправедных и злых?

Не внемлют! видят — и не знают! Покрыты мздою очеса: Злодействы землю потрясают, Неправда зыблет небеса.

Та же громоздкость речи, тот же пафос обличения. В целом, однако, стихотворный дискурс Державина следует отнести не к эпилептоидному дискурсу в чистом виде, но к авторитарному (эпитимному) гипертимическому (гипоманиакальному) циклоидному (сангвиническому) дискурсу, который наряду с обличением пороков (эпитимный аспект) воспевает достоинства монархов и радости простой жизни (гипертимный аспект). Можно отметить формально-стилистическую особенность гипоманиакального поэтического творчества, которую мы видим в перечислении-нанизывании однородных событий, представляющем собой один огромный риторический период, изображающий быструю смену впечатлений и гибкую аффективную изобретательность гипоманиакального автора. Например:

Или в пиру я пребогатом,

Где праздник для меня дают.

Где блещет стол сребром и златом,

Где тысячи различных блюд;

Там славный окорок вестфальский,

Там звенья рыбы астраханской,

Там плов и пироги стоят,

Шампанским вафли запиваю;

И все на свете забываю

Средь вин, сластей и аромат.

Для эпилептоидного сознания невозможна ни такая быстрая смена впечатлений, ни комфортное ощущение веселья среди жизненных удовольствий. По-видимому, можно сказать, что инвектива как эпилептоидный жанр противостоит оде как гипоманиакальному жанру.

В качестве еще одного примера гипоманиакального дискурса такого рода приведем фрагмент знаменитого экспромта о носах Сирано де Бержерака в пьесе Ростана:

Тон эмфатический: "О чудеса природы! О нос! Чтоб простудить тебя всего, Не хватит ветра одного <...>"

Лирический: "Ваш нос труба, а вы тритон,

Чтобы участвовать в триумфе Амфитриты!"

А вот наивный тон:

"Прекрасный монумент! Когда для обозренья

Открыт бывает он?"

Тон недоверчивый: "Оставьте ухищренья!

К чему шутить со мной?

Отлично знаю я, что нос ваш накладной"

А вот вам тон умильный:

"Какою вывеской чудесною и стильной

Для парфюмера мог ваш нос служить!"

Почтительный: "Давно ль, позвольте вас спросить,

Вы этой башнею владеете фамильной?" [Ростан 1958: 230].

Эта возможность об одном и том же говорить по-разному, а также способность посмеяться над собственным "симптомом", по-видимому, исключена для эпилептоидного сознания. И еще одна, пожалуй даже самая важная, черта приведенных примеров гипоманикального дискурса — их импрови-зационность. Когда гипоманиак увлекается своею речью, его начинает "нести", как Остапа Бендера (другого хрестоматийного гипоманиака мировой литературы) в его гроссмейстерской импровизации, произнесенной в Ва-сюках. Ясно, что подобные блестящие импровизации исключены для вязкого и затрудненного эпилептоидного речепроизводства.

Сам жанр, который ввел и канонизировал Рылеев в русской литературе — "дума", — ассоциируется с тяжелым, вязким и угрюмым размышлением. Так оно и есть на самом деле. Думы — это своеобразные нарративные стихи, своего рода баллады на исторические темы. Основная их тема — это, с одной стороны, мужество, героизм, отвага хороших персонажей и злоба, предательство, коварство плохих — с другой.

Слова "грозный", "злобный", встречающиеся уже в стихотворении "Временщику", можно рассматривать как верный лексический маркер эпилептоидного дискурса наряду с "мрачный, "тоскливый", "угрюмый", "гневный", "дикий" "суровый". Действительно, "Думы" Рылеева написаны именно в этом лексическом ключе:

Питая мрачный дух тоской // В отчаяньи, в тоске, печальный и угрюмый II Так в грозной красоте стоит Седой Эльбрус в тумане мглистом // И пред Леоновой столицей Раскинул грозный стан / / Мечи сверкнули в их руках — И окровавилась долина, И пала грозная в боях, Не обнажив мечей, дружина // Лишь Игорев синел курган, Как грозная громада // И всюду грозные бегут За ним убитых братьев тени // Вещала — и сверкнул в очах Негодованья пламень дикий // И начал князя прославлять И грозные его перуны // "Готов!" — князь русский восклицает И, грозный, стал перед бойцом... Кавдыгая с лютым мщенье, И Узбека грозный меч // Блещет гнев во взоре диком, Злоба алчная в чертах / / И трепету невольно предан он Страдать в душе своей угрюмой II Пусть злобный рок преследует меня — Не утомлюся от страданий // Что гордые ляхи, по злобе своей, Его потаенно убить замышляют // В цепях и грозный и угрюмый, Лежал Хмельницкий на земле // Чела страдальца вид суровый Мрачнее стал от думы сей // Чьи так дико блещут очи? Дымом черный волос встал // На чело к нему скатился Из-за мрачных грозных туч Я введу закон римлян, грозной местью гряну с трона... // И, в помощь бога призывая, Перуном грозным полетел // В пышном гетманском уборе Кто сей муж, суров лицом // Пусть жертвой клеветы умру! Что мне врагов коварных злоба! // Как будто камень залегла Тоска в душе ее угрюмой // Не разъясняли и забавы Его угрюмое и мрачное чело.

Характерен своеобразный мрачный эпилептоидный пейзаж как проекция душевного строя, господствующего в этих текстах. Обычно этот пейзаж начинает почти каждую думу, задавая соответствующий аффективный тон всему дискурсу:

Осенний ветер бушевал, Крутя дерев листами, И сосны древние качал Над мрачными холмами.

Холодный ветер начал дуть, И буря страшно завывала. Гром грохотал — от молний лес То здесь то там пылал порою!..

Бушуя, ставнями стучит И свищет в щели ветр порывный; По кровле град и дождь шумит, И гром гремит бесперерывный.

Ревела буря, дождь шумел, Во мраке молнии летали, Бесперерывно гром гремел, И ветры в дебрях бушевали.

Сидел — и в перекатах гром На небе мрачном раздавался.

И темный лес, шумя кругом, От блеска молний освещался.

Река клубилась в берегах, Поблеклый лист валился с шумом; Порывный ветр шумел в полях И бушевал в лесу угрюмом.

На этом мрачном природном фоне происходят столь же мрачные события. Характерными для эпилептоидного дискурса являются аффективно окрашенные восклицания и вопрошания как выражения идеи обличения, устрашения или авторитарного призыва к действию, как правило к убийству врагов:

Погибель хищнику, друзья! Пускай падет он мертвый! Его сразит стрела моя, Иль все мы будем жертвой!

Пусть каждого страшит закон! Злодейство примет воздаянье!

И, быстро в храмину вбежав: "Вот меч! коль не отец ты ныне. Убей! — вещает Изяслав, — Убей, жестокий, мать при сыне!

Прав я чести не нарушу; Пусть мой враг, гонитель мой, насыщает в злобе душу Лютым мщеньем надо мной!"

Вдруг Долгорукий загремел:

"За мной! Расторгнем плен постыдный!

Пусть слава будет нам удел

Иль смертию умрем завидной".

А вот результаты этих деяний: картины полей сражений, усеянных трупами врагов (о проблеме эпилептоидного тела подробно см. в следующей главке):

Валились грудами тела Враги смешались, дали тыл, И поле трупами покрыли.

И кровь полилася, напенясь, рекой. Покрылись телами поля и равнины.

Бой кончен — и Глинский узрел на равнине Растерзанных трупы и груды костей.

Ревела буря... вдруг луной Иртыш кипящий осребрился, И труп, извергнутый волной, В броне медяной озарился.

Преследуя, как ангел мщенья, Герой везде врагов сражал, И трупы их без погребенья Волкам в добычу разметал!..

Но мало того, не просто трупы, но отрезанные руки и головы: мотив расчленения, в частности усекновения головы (развитие которого увидим ниже у Салтыкова— Щедрина в "Истории одного города"):

Упал — и стал курган горою... Мстислав широкий меч извлек И, придавив врага пятою. Главу огромную отсек.

Тут слышен копий треск и звуки, Там сокрушился меч о меч. Летят отсеченные руки, И головы катятся с плеч.

И падет твоя на плахе, Буйный Шуйский, голова! И, дымясь в крови и прахе, Затрепещешь ты, Москва!

Презренного злодея меч Сверкнул над выей патриота; Сверкнул — глава упала с плеч И покатилась с эшафота.

Окончив грозные слова, По-прежнему из мрака ночи Вперила мертвая глава В царицу трепетную очи....

Этот беглый анализ позволяет сделать два вывода. Первый. Тексты Рылеева устроены почти как массовые фольклорные тексты, как волшебная сказка. Второй. Прочитав эти тексты под характерологическим углом зрения, можно несколько по-иному, чем в романтической советской парадигме, увидеть один из литературных истоков первого этапа русского освободительного движения. (Авторитарность, кровожадность, личная нечестность и коррупция — эти черты некоторых лидеров движения декабристов проанализированы в недавней монографии [Киянская 1997]).

Вернуться к оглавлению

© 2000- NIV