Наши партнеры

1001katalog.ru - заказ одежды по каталогам

Соколов В.: Литературное творчество
Лесков. Н. С. Дама и фефела -- фрагмент

Лесков. Н. С. Дама и фефела -- фрагмент

(Из литературных воспоминаний)
 

I

Весною 1894 года один из известных русских писателей высказал несколько смелых мыслей о том, какие "подруги жизни" лучше для литератора - образованные или необразованные. Разбиралось и то, какие удобства и неудобства представляются литератору в сожительстве с женщиною образованного и что он может встретить с простою женщиной малого развития. Предложенные вопросы, может быть, и несерьезны, но они не лишены своего интереса. К сожалению, возбудивший их автор почему-то, однако, не развил своих положений и не доказал их основательности. В другом бойком органе ему возражали и смешно и ехидно, но тоже не сказали ничего выясняющего дело. Верно, это так и должно быть, "чтобы всегда оставалось сказать о женщинах нечто новое" (Boufflers). Я тоже не имею ни малейшей претензии свести любопытный спор к какому-нибудь решительному заключению, но я хочу дать кстати подходящие иллюстрации, которые беру из моих воспоминаний о литераторской жизни.
 

II

Незадолго перед переходом "Отечественных записок" из рук Дудышкина и Краевского под редакцию Некрасова и Салтыкова в этом журнале работал один писатель, которого в нынешнем случае неудобно было бы называть по имени. В данном случае его имя и не важно, так как интерес представляет само положение лица и характер двух его подруг, из которых одна была "дама", а другая "фефела". Дама была его "законная половина", а фефела - его "беззаконница". Обе они имели для упоминаемого писателя очень серьезное значение во время его жизни и различно исполнили свое призвание к его потомству. Я зазнал этого человека в 1865 году, когда Дудышкин напечатал в "Отечественных записках" одну его статью, которая в публике многим понравилась и привлекла автору благорасположение обоих редакторов, то есть Ст. Сем. Дудышкина и А. А. Краевского. Писателю назначили плату по восемьдесят рублей "за статью", и это его повело к худу: он был совершенно счастлив и до того увлекся литературным успехом, что стал пренебрегать своими служебными обязанностями. Служба у него по его специальности была довольно сносная, и хотя она оплачивалась не щедро, а все-таки она обеспечивала, его вернее, чем литература. Но с этих пор он службою не дорожил, а занятиям литературою предавался с неудержимою страстью. К деньгам вообще он был не только не жаден, но даже почти равнодушен и в употреблении их безрасчетлив. К тому же он был очень нетребователен и спартански прост в своих привычках. Как ни есть и где ни жить - это для него было все равно, лишь бы только у него не была отнята возможность высказывать то, о чем он думал и что признавал за нужное и полезное для общества. Каков бы он ни был по его значению в литературе, но по характеру это был настоящий литератор, которому, кроме того, что делается в литературе, все трын-трава. И его нельзя было ни отманить, ни отбить от литературы, хотя бы ему при ней пришлось умереть с голода. Такие люди тогда между писателями встречались не в редкость: некоторые из них так верили в высокое значение своего литературного призвания, что не считали за важное потерпеть ради идеи не только лишения, но даже и муки... Вдобавок к этому настроению писателя его осетило еще другое искушение: к нему начали писать сочувственные письма разные незнакомки, и женские письма расшевелили в нем влюбчивость и фантазии. Словом, успех совсем вскружил ему голову, а дамские письма даже начали портить его характер и мешали ему исполнять все его обязанности - служебные, литературные и супружеские, так как писатель, на его несчастие, тогда уже был женат, и супруга у него была с характером. Женился он, кажется, еще студентом, и во всяком случае гораздо ранее, чем прославился в писательстве, а поставил он себя дома так неудачно, что жена считала себя очень умною, а его называла "глупым" и никак не хотела верить тому, что он может "сочинить" что-нибудь стоящее внимания. Это его сердило и оскорбляло, и он старался изменить в жене такой неблагоприятный для него взгляд, но достичь этого не мог. Более всего жене писателя казалось невероятным, что он может что-нибудь понимать о супружеских обязанностях, а внимание посторон них дам к ее мужу ее раздражало и довело ее до такой ярости, что она от оскорблений на словах перешла к обидным действиям и явилась к А. А. Краевскому возвестить ему свою победу и выразить журналу порицание за то, что через его посредство у ее мужа "начались шашни с дамами". А. А. Краевский выслушал ее, помычал и направил ее к Дудышкину, но сам встревожился, пробурчал несколько раз "бог с ней" и распорядился, чтоб ее к нему вперед не пускали.
 

III

Писатель был человек лет тридцати или тридцати двух, белокурый, маленького роста, очень слабый и нервный, с небольшими голубыми глазками и вихрястою шевелюрой. Нрав он имел добрый, но мелочный, раздражительный и, что называется, "петушливый". Браком сочетался он "по состраданию". Тогда такие благородные вещи тоже были в моде, и на них очень многие попались. Приятель мой был из числа этих счастливцев и очень горько расплачивался за свое великодушие. Супруга его имела над ним самые разносторонние преимущества: по ее словам, она была старше его только на пять лет, но по виду надо было думать, что разница была гораздо серьезнее, а притом она была крепкая, сильная, очень предприимчивая и обладала счастливейшим женским талантом - не бояться никаких скандалов. Обладая такими боевыми свойствами, дама притом была также чрезвычайно неутомима как в натиске, так и в преследовании. Муж с женою едва ли не с первых же дней брака не поладили, и с тех пор они постоянно жили очень дурно, а по переезде их в Петербург жена постаралась устроить так, что это скоро сделалось известно всем в редакции. Прием, для этого употреблявшийся, был простой: дама, с виду очень образованная, сама приходила в редакцию или в контору и жаловалась на мужа всем: Дудышкину, Краевскому и т. д. до конторщика Боголюбова, который выдавал деньги. Дама делала это не только без малейшей застенчивости, но и без всякой нужды, просто как бы по влечению души. Впрочем, может быть, она имела какую-нибудь цель понизить акции своего мужа, представляя его смешным и пошлым. Скромность она не уважал а и без всякого стыда рассказывала самые ужасные вещи о том, как грубо и бесцеремонно она обращается с мужем. - Он хочет меня остановить жалкими словами, - говорила она. - Mais cest drole! (Но это забавно! (франц.).) Как же он может на это надеяться, когда я ему уже давно сказала, что я никакого скандала не боюсь? Je sais ce que jai faire! (Я знаю, что мне делать! (франц.).) Она, однако же, скоро всем надоела, и Дудышкин перестал ее принимать, так же как и Краезский, но в контору она еще являлась и срамила мужа как только находила возможным. Ей, конечно, не верили, но, однако, все-таки она повредила мужу уж одним тем, и то сделала его смешным. Вдобавок она вооружила против него Краевского, которого она подстерегла раз на его пути от дома к Гимнастическому павильону и засыпала его претензиями, а когда он стал от нее убегать, повторяя: "Ей-богу, ей-богу, я болен и ничего не могу!" - она, не получив от него желаемого сочувствия, сказала ему вслух: "Quel vieux idiot!" (Старый идиот! (франц.).) - и бросилась в открытые двери Семионовской церкви, закричав с крыльца, что "проклянет его перед образом". Краевский, впрочем, на нее не сердился и не оробел от проклятия, а говорил вечером: "Бабы! я их знаю!" И он, кажется, действительно "знал баб", и потому в редакции дело писателя облаживалось хорошо, но не так это выходило в очах служебного начальства, к которому предприимчивая супруга тоже являлась и говорила там, что ее "pique-assiette" (Блюдолиз, прихлебатель (франц.).) не верит в бога: и непочтительно говорит о таких и таких особах, чего-де она, как институтка, не может сносить и "доведет до сведения", потому что у нее есть дитя, которое надо воспитывать в добрых правилах. - Да! Je ne suis pas seule! (Я не одна! (франц.).)
 

IV

Чего хотела достичь эта супруга, того она, кажется, и сама не знала. Определенно она стремилась только "получать его жалованье". Это она заимствовала где-то у жен фабричных рабочих, у которых мужья пропивают заработки. Хороший пример понравился ей: тогда любили "народное". Правда, ее муж не пропивал заработка, ну, а все-таки... - Je ne suis pas seule! Сделайте милость! Краевский приказал: - Отдайте, отдайте! Он знал женщин. Муж как услыхал об этих изветах, так и заболел; больной он остался совершенно беспомощен при своей беспощадной тиранке. Мы жили тогда неподалеку друг от друга у Таврического сада, где я живу тридцать лет, и я два раза навестил больного и видел его в ужасной обстановке: раз я застал его в комнате, напитанной самым невыносимым зловонием, а в другой раз в комнате было открыто окно, и на больного страшно дуло. Я спросил его, для чего открыто это окно в такой холодный день? А он покачал головою и отвечал мне: - Ах, знаете, я боюсь отгадать, что для того, чтоб я скорее умер! Я встал и закрыл окно, а как это произвело соответственный звук, который был слышен за стеною, то оттуда из другой комнаты послышался гадкий сдержанный смех. Затем я ушел, а больной вскоре поправился и, как ни в чем не бывало, пришел на редакционный вечер, который мне остался памятным по дебатированным тогда роковым вопросам о русском искусстве. Это было вскоре после достопамятной лекции, прочитанной в бывшем художественном клубе г-жою Якоби, которая тогда только что возвратилась в отечество и много сообщала о гарибальдийском движении, в котором она принимала живое участие и пользовалась приязнью итальянского героя. Теперь, когда после этого прошло около тридцати пяти лет, очень трудно передать то оживление и симпатии, которые вызвала эта лекция, произнесенная женщиной, о которой тогда говорили очень много интересного. Художники не только аплодировали, г-же Якоби, как даме, но и выражали настоящее удовольствие по поводу ее суждений о художественных вопросах. Тогда помощи для русского искусства искали повсюду и говорили то о профессоре Якоби, то о Микешине, которые тогда были в моде и наверняка могли "спасти русское искусство", а зауряд вспоминали и Петра Соколова, и Зичи, и Сверчкова, и Клевера. И, несмотря на то, что все эти уважаемые лица были: напоены одним духом художников Александра и Дмитрия, о которых упоминается в книге "Деяний апостольских", тогда, однако, находились удивительные люди, которые умели что-то различать в них. Но нашлись, впрочем, и такие, которым лекция г-жи Якоби не понравилась, - не нравилась она и нашему, писателю, которому было противно видеть вызванное ею возбуждение, и он захотел подвергнуть и лекцию и восторг слушателей критике. Статья о лекции в Троицком переулке, должна была явиться в той книжке, которая уже набиралась, но она не явилась вовсе, и автор ее едва уцелел. В семействе критика произошли ужасные события.
 

V

Через два или три дня после лекции, поздно вечером, когда в Таврическом саду свистали соловьи и у частокола, ограждавшего сад, стояли в молчании и слушали певцов несколько любителей соловьиного пения, я увидал здесь воспоминаемого литератора. Он был чрезвычайно уныл, и вдобавок все его изнеможденное болезнью лицо было исцарапано и испачкано, а платье его было в сору и в пуху; очевидно, он был в большой переделке. Я его тогда все-таки еще мало знал и заподозрил, не выпивши ли он, но это было напрасно. Жалостливый вид, в котором он слушал соловьев у частокола, был результатом того, что он в это время особенно сильно пострадал за свое пристрастие к литературным занятиям, и притом все в этот раз им написанное было уничтожено, а именно, статья о лекции в Троицком переулке была изорвана супругою писателя в клочки, а сам он оцарапан, облит чернилами, отлучен от домашнего очага и изгнан из дома с отобранием от него часов и денег. Затем жена пригрозила ему, что она поедет к институтскому начальству и расскажет, какие у ее мужа понятия о самых священных предметах... А уж затем, разумеется, "ему покажут!" Я пригласил его к себе переночевать, и он это принял, так как ему решительно нельзя было иначе устроиться. Он прозяб и был голоден и потому с аппетитом кушал чай с булками и при этом рассказал мне длинную историю своих многосторонних страданий от жены, и в этот раз он сообщил мне и некоторые подробности о ее происхождении: она была дворянка из южного края и окончила курс в одном из институтов, потом поссорилась с матерью и жила в Швейцарии и чему-то училась; после была гувернанткою, потом переводчицею и актрисою, - нигде не прижилась. На несчастие моего товарища, она показалась ему очень несчастною, и он на ней женился, а она потом в минуту нежности призналась ему, что "хотела в его лице отмстить всем мужчинам за угнетение женщин". А в доказательство того, что это было серьезно, она немедленно же начала исполнять свою программу с такою последовательностью, что у бедняка отшибло память на очень важные случаи их семейной жизни. Она его так огорошила, что он все позабыл и пренаивно говорил о своем ребенке: - Знаете, откуда он у нас взялся, - я этого, право, даже не могу себе представить. Но возвратимся к порядку событий. Пострадавший в эту пору был очень расстроен и не хотел возвращаться к своей мучительнице, а собирался жить от нее особо, Я по его просьбе ходил на следующий день к его жене для переговоров, не согласится ли она облегчить ему его домашнее положение или не признает ли за лучшее отпустить его на свободу за посильное вознаграждение? В особе этой я увидел женщину, очень некрасивую и пожилую, но смелую и бойкую и, без сомнения, способную на большие нахальства. В приемах у нее оставался какой-то след "гостинности", но перемешанный с самою резкою вульгарностью, или, лучше сказать, хамством. Художник мог бы взять ее за модель для изображения русской ассамблейной боярыни, которую культивирует император Петр Первый и с образовательною целью напоил вполпьяна и пустил срамословить. Кое-как, хоть клочками, я припоминаю нашу беседу"
 

VI

Дама встретила меня очень веселая, без малейшей застенчивости, и сама заговорила со мной, пересыпая русские слова французскими: - Пожалуйте, пожалуйста! Dieu vous benisse: (Бог вас благословит (франц.).) я очень рада примирителю. Вы ведь пришли нас мирить? Садитесь, но помирить со мною кого бы то ни было очень трудно: я не из добрых, и особенно - извините! - я не люблю мужчин. И, заявив о своей ненависти к мужчинам, она сейчас же упомянула и о том, что "перед нею за всех за них отвечает ее муж". Она весело расхохоталась и затем все время потешалась над своим мужем, рассказывая о нем дрянной и неприличный вздор, после чего тотчас же начинала злословить дам, писавших ему литературные письма, и называла их именами своего изобретения, как-то: "маркиза Дешкуранс", "баронесса Шлюхман" и "леди Кис-ме-квик" да две русские помещицы "Обнимайкина и Целовалкина", которых она "всех презирала", а сводила она все это к тому, что "все они дуры и муж ее смешон и решительно ни на что не годен, особливо vis-a-vis dune femme". (Наедине с женщиной (франц.).) Для нее это, впрочем, tant mieux, (Тем лучше (франц.).) потому что у нее другая натура, и она находит, что женщина должна быть выше природы, потому что "природа - свинья". - Кто любит свинство, тот и может признавать над собою власть природы, но для меня все это противно. Вы понимаете? Я не понимал и она поясняла: - Все эти взгляды, и мины, и вздохи, и положения... словом, все это и прочее, что воспевают поэты - это, отврат, все это cest archibete! Поэтому я надеялся, что она довольно легко согласится разъехаться с своим супругом, но она, однако, требовала, чтоб ей за это дать как можно больше денег. - Потому что у меня есть дитя. Вы понимаете? Je ne suis pas seule! (Это сверхглупо! (франц.).) Мы поторговались, и она согласилась "получить", и после того, не иначе, она поедет на юг - на милый, теплый юг с этого противного, холодного севера. - Le diable! (Черт побери! (франц.).) я даже давно этого хотела и теперь очень этому рада! Казалось, все было улажено, и дама даже сказала мне: "Le bon Dieu vous benisse", и сейчас же переменилась: окончив деловой разговор, она призвала своего двухлетнего сына, много раз его повернула передо мною и начала его снаряжать на прогулку. Тут я мог его разглядеть: это был болезненный, рахитический мальчик, с большими, почти бесцветными глазами, в которых выражался постоянный испуг, возбуждавший к нему сожаление. Его держала на руках свежая, белолиценькая и румяная девушка лет восемнадцати, с очень большими, как будто даже непропорционально большими серыми глазами и пристальным и добрым, но очень твердым взглядом (я описываю эту молодую "фефелу" потому, что она не пройдет перед нами мельком, а у нее есть роль в моем воспоминании). Девушка, вероятно, недавно пришла из села и была очень застенчива, а дама находила удовольствие смущать ее стыдливость. Она подсмеивалась над ее свежестью и при мне нашла случай назвать ее несколько раз то "орлеанскою девственницей", то "деревенскою фефелой", причем дама так разрезвилась, что повернула девушку перед собою и стала ее рекомендовать тоном французского панорамщика: - Voila Jeanne dArc, surnommee la Pucelle d'Orleans, heroine. Extremement pieuse, il lui semblait entendre des voix, qui lui ordonnaient daller sauver... son maitre. (Вот Жанна Д'Арк, прозванная Орлеанской Девственницей, героиня. Ей, в высшей степени набожной, казалось, что она слышит голоса, приказывающие ей идти спасать... своего господина (франц.).) - Дама рассмеялась и продолжала: - Без шуток, без шуток, эта девица очень одухотворена, и она видит вещие сны... да, да, да! И она часто плачет и даже иногда рыдает во сне... о моем супруге, а я ее бужу и посылаю на ветер... cest bien comique!.. (Это очень смешно! (франц.).) Потом я высылаю туда же этого дурака, которому дан дивный дар трогать и располагать к себе сердца дур, из коих вот первая... La voila, фефела и Pucelle! (Вот она, фефела и Девственница! (франц.).) Название, выраженное по-французски, очевидно очень обижало девушку, и она, зардевшись, как вишня на солнце, сказала: - Фефела я - это точно, я простая девушка и никаких примеров не получила, а что другое вы меня называете, то это я совсем не понимаю. Дама расхохоталась и передразнила: - "Примеров не получила", так иди с богом. И, перекрестив несколько раз своего ребенка, сидевшего на левой руке девушки, дама подала ей в правую руку дождевой зонтик и пропела:

Voici que tourne la guerre, Quand Pucelle porte banniere! (Вот как оборачивается война, когда знамя несет Девственница! (франц.).)

Затем она взяла девушку за плечи, повернула и, воскликнув: "Peste!" (Черт возьми! (франц.).) - выставила ее за дверь. Девушка эта на вид была ни хороша, ни дурна и не казалась ни умною, ни глупою, а какова она была на самом деле, это увидим ниже. Звали ее Прашею. Супруги "разъехались". Совершилось это почти так, как часто делается, то есть "не без неприятностев", - ни смиренство мужа, ни французские ритурнели жены не устранили ссоры, и при самом последнем "adieu" дело не обошлось без участия "народных представителей" в лице двух дворников, которые при этом обнаружили непосредственное народное миросозерцание. "Неприятность" поднялась было из-за маленькой книжной этажерки, которую тянули в две противоположные стороны до тех пор, пока она с треском распалась на свои составные части, и тогда те части, которые остались в руках дамы, полетели в лицо мужу. Один из народных представителей был против этого и говорил, что "не надо шкандалить, а надо разойтись чинно и благородно", но другой, напротив, находил, что это так и следует, и сказал: "Если не ссориться, так тогда зачем и расходиться?" Мне это показал ось оригинально, и я после побеседовал с этим мыслителем, по выводам которого "в разврат идти" (то есть разлучаться) можно только "до того поругамшись, когда уже терпеть нельзя. Тогда и разводись. И тогда - поскандалить очень приятно, потому что вперед лучше и знаться не захочешь". Это рассуждение осталось у меня в памяти, и я не раз в жизни видел, что в нем есть основательность. Но, как бы то ни было, супруги разлучились таким образом, что взволнованный и огорченный муж прошипел на пороге: - Желаю вам всего лучшего! А жена ему ответила: - Diable temporte! (Убирайся к черту! (франц.).) - и заперла за ним дверь. Ребенок остался при матери, и с ними же осталась и Праша. С неделю ее всякий день можно было встречать в Таврическом саду, где она возила в колясочке писательское дитя. Она хорошо берегла ребенка и очень сожалительно говорила об изгнанном хозяине. - Очень простой и смирной, добрый барин! - говорила она и сама краснела, задумывалась и однажды даже заплакала. - Вот это хорошо, что вы такая добрая девушка, - сказал я. - Хорошо, что вы жалеете человека. Но, впрочем, надо жалеть и барыню. У нее какой-то несчастный характер. - Ах, это точно, что жалеть надо всякого, но она смелищая, а он ужасно какой смирной. Ему и на воле тоже мало будет хорошего. И вскоре после этого такой пассаж, что с детскою колясочкой в Таврическом саду появилась сама мать с зонтиком и с книгой в руках, а Праши уже не было. Что у них случилось?
 

VIII

Помню серый, холодноватый день. Мать сидит и держит в руке волюмчик Таухницского издания. Но чтение, по-видимому, плохо ее занимает: она роняет книгу и опять ее поднимает, кладет ее на колени и хочет резать листы головною шпилькой, но листы рвутся, и книга падает. Она хочет ее поймать и попадает себе в лицо зонтиком, который держит в руке, вместо того чтобы положить его возле себя и сделать, что нужно, обеими руками. Ребенку наскучило смотреть на это неуклюжество, и он стал плакать. Тогда дама бросила книгу и стала поправлять дитя, но у нее ничего не выходило. Она нагнулась пребезобразно над коляской ребенка и оцарапала ему булавкой лицо; он заревел. Она ему погрозила, потом выхватила его и перевернула, опустив его вниз головою, и, рассердясь на себя, прибила его рукой справа и слева. Ребенок вытянулся и зашелся в рыданиях. Две близко сидевшие дамы в самых мягких выражениях заметили матери, что ребенок испугался и что от этого может случиться припадок. Она отвечала им, что это "не их дело", что она "сама мать", и, быстро встав с места, она повезла колясочку к выходу из сада, но на виду у всех попала в колесо зонтиком и за один прием переломила в зонтике ручку и опрокинула коляску. Это ее так взбесило, что она бросила и коляску и ребенка и со всех ног упала ниц в траву куртины и истерически зарыдала. Дитя, видя безумие матери, стихло. Несколько дам кинулись к ней, чтобы ей помогать, но она на них навела ужас своими судорогами, и дамы отступились. Пришли садовый сторож и солдат и стали ее поднимать, но она вскрикнула: "Peste!" - и ударила их обоих по рукам обломком зонтика, а потом встала сама, посадила дитя и повезла сбоченившуюся коляску, не обращая ни малейшего внимания на ребенка, который теперь, однако, молчал, как будто он понял, что его дело не шутка. Произошло вот что: Праша узнала, что ее "смирный" и "простой" барин заболел и валяется без присмотра и без помощи, так что и "воды подать некому". Внутренний жар и истома недуга ей были знакомы, и она знала, что тут нужна помощь. Больше ей соображать было нечего, и она сейчас же бросила ребенка матери на руки и ушла служить больному. Как простолюдинка, она начала с того, что она его "убрала", то есть освежила его постель, вытерла самого его водой с уксусом, обласкала утешительными словами и сварила ему бульон, а потом, когда он "пошел на поправку", он ощутил близость ее женственного присутствия и отблагодарил ее своим мужским вниманием. Это ведь так обыкновенно... Но, может быть, это ему надо поставить в вину, особенно если он не придавал этому серьезного значения; но она... она "вся ему предалась" и ни о чем более вовсе и не рассуждала. - Я, - рассказывала она, - только и хотела, чтоб он знал, что он теперь не один, а у него есть раба. Такое сердце, и такие понятия. Но не пренебрегите пока этим рабским сердцем.
 

IX

Из своих новых отношений к "господину" Праша не делала никакого секрета, но и не бравировала ими, что со стороны "фефелы" - редкость. Все в доме у них шло так тихо и благопристойно, как будто связи и не существует. Приятельскому кружку, однако, скоро стало известно, что между ними установилась любовь. Узнала это и его жена, и оттого-то она и каталась по траве, оттого у нее все падало из рук и ломалось. И как она его ни порицала, "особенно vis-a-vis dune femme", но измены она ни мужу, ни Праше не подарила и вызывала их обоих к мировому, где был какой-то инцидент с истерикой, и потом все успокоилось. Супруга взяла еще, что могла, с оброчного мужа и сникла с наших глаз, а у Праши к году родился ребенок, которого она сама кормила, а при этом, конечно, все мыла, шила и варила. Жили они на очень маленькие средства, и Праша тряслась за всякий грош, чтобы было из чего жить и "посылать барыне". Скучать ей было некогда, а если ей случалось оставаться одной и поджидать поздно ночью своего господина, то она чувствовала "жуть" и тоже нашла чем себе помочь в этом горе: она брала из пачки писательских фотографий карточку Александра Дюма с его страшно кучерявою шевелюрой и начинала ее рассматривать: "тогда ей тотчас же становилось смешно", и жуткость проходила. С переходом "Отечественных записок" к Некрасову писатель остался без работы, и у них было худо; но потом он скоро был приглашен во "Всемирный труд" к доктору Хану, где работы было много, и дела поправились. Праша близко в это вникала и отлично поняла, что нужно человеку при "спешке". Она ему все приспособила для занятий в их маленькой квартирке, состоявшей всего из двух крошечных комнаток в надворном деревянном флигеле. Она сделала все, что позволяла ей возможность, а он был так неизбалован и так нетребователен, что не желал большего. - Чего же-с мне еще надобно? - говорил он, чрезвычайно довольный своим положением. - Я теперь могу работать спокойно и дни и ночи: мне никто не мешает, и я докажу, что значит эстетика! У него "был задуман ряд статей", но они написаны не были. Не прошло полугода после этого, как Гр. П. Данилевский навестил его и нашел "заработавшимся до бесчувствия". Данилевский уговорил его немножко прогуляться - провез его в коляске по островам, угостил на воздухе ужином и отвез домой, сдав на руки ожидавшей его Праше. Данилевский был поражен худобою и усталым видом писателя и тем, что он как будто не замечал ничего окружающего и мог говорить только о ряде задуманных им статей. Праше сказали, чтобы она его непременно выпроваживала гулять, и она об этом очень заботилась: звала его "в сад, смотреть зверушек", которых ей будто очень хочется видеть, но он не слушался и даже сердился. Зимой, продолжая такой же "безотходительный" образ жизни, он ослабел, закашлял и расхворался, а великим постом умер. Праша испытала неожиданный ужас: она оставалась одна, с ребенком и без всяких средств. "Законная вдова" усопшего сближала случай смерти мужа с тем, что Данилевский перед этим угостил его ужином, и добивалась узнать, как он возвратился домой: "sur les deux pattes ou sur toutes les quatre", (На двух ногах или на всех четырех (франц.).) - и в то же время она вступила во все свои законные права и получила все, что могло быть усвоено ей и ее законному ребенку. А "беззаконнице" Праше и ее ребенку не досталось ничего. Власть, обеспечивавшая имущество покойного, то есть его дрянную мебелишку и черняки недописанных статей, опечатала помещение, где жил литератор, а Прашу, как прислугу, "вывели", и никому до нее не было никакого дела. О бедной Праше решительно никто не подумал, но она и в изгнании не оробела, а провожала гроб и показалась у могилы с твердым видом. Так, пусть мертвые хоронят своих мертвецов: мать, имеющая дитя, должна жить... и она должна хорошо жить, честно!

© 2000- NIV