Женетт Ж. Работы по поэтике
Критика и поэтика. Перевод С. Зенкина

КРИТИКА И ПОЭТИКА

Вот уже несколько лет, как литературное сознание во Франции словно переживает глубокую и несколько тревожную инволюцию: гремят споры между историей литературы и “новой критикой”, под шумок внутри самой этой критики идут другие дискуссии — между “старой новой” критикой (экзистенциальной и тематической) и “новой новой” (формалистской и структуралистской), в нездоровых масштабах множатся исследования и анкеты о тенденциях, методах, путях и тупиках критики. В этом процессе все новых и новых расколов и упрощений литературоведение словно обречено все более обращать на себя аппарат своего анализа и замыкаться в нарциссическом самоповторении — бесплодном и в конечном итоге саморазрушительном; она как бы с запозданием реализует прогноз, высказанный в 1928 году Валери: “Куда идет критика? Надеюсь, к своей погибели”.

Впрочем, может быть, это скверное положение вещей — одна лишь видимость. Действительно, уже Пруст, например, логикой своей книги “Против Сент-Бева” продемонстрировал, что, размышляя мало-мальски серьезно о критике, неизбежно приходится размышлять и о самой литературе. Критика может быть чисто эмпирической, наивной, несознательной, “дикой”; напротив того, метакритика всегда имплицитно предполагает “некоторое понятие” о литературе, и эта имплицитность обязательно станет вскоре эксплицитностью. Таким образом, нет худа без добра: пройдет несколько лет в умствованиях и философствованиях о критике, а в результате может возникнуть то, чего нам не хватает уже более столетия — настолько не хватает, что, кажется, исчезло даже само сознание этой нехватки. Кажущийся тупик, в который зашла критика, на самом деле способен вывести нас к новому подъему теории литературы.

Следует говорить именно о новом подъеме, так как каждому известно, что теория “жанров” и вообще теория дискурса возникли под названиями поэтика и риторика еще в глубокой древности, а в литературном мышлении Запада они сохранялись от Аристотеля до Лагарпа, вплоть до наступления романтизма; романтизм, перенеся внимание с форм и жанров на “творческую индивидуальность”, отодвинул такого рода рефлексию на второй план по сравнению с психологией творчества, с которой постоянно и было связано все то, что называется сегодня критикой,— от критики Сент-Бева и до всех ее дальнейших метаморфоз. Сколько бы эта психология ни вооружалась (или же искажалась) историческим подходом, психоанализом (фрейдовским, юнговским, башляровским или иным), социологией (марксистской или иной), сколько бы она ни смещалась в сторону личности писателя или же читателя (то есть самого критика) или же ни пыталась замкнуться в некоей проблематичной “имманентности” произведения, при всех таких вариациях неизменной остается главная функция критики — обеспечивать диалог между текстом и душой, сознательной и/или бессознательной, индивидуальной и/или коллективной, креативной и/или рецептивной.

Даже и структуралистский проект сумел лишь нюансировать эту картину — по крайней мере, в том отношении, что сутью его было изучать “структуру” (или же “структуры”) произведения, рассматриваемого несколько по-фетишистски, как замкнутый, завершенный, абсолютный “объект”; стало быть, неизбежно приходилось и мотиквировать эту замкнутость (“объясняя” ее посредством процедур структурного анализа), а заодно и то решение (возможно, произвольное) и те обстоятельства (возможно, случайные), которыми она определяется; забывали о предостережении Борхеса, что мысль о завершенности произведения возникает “от усталости или же от суеверия”. В своих спорах с историей литературы современная критика вот уже полвека как старается развести понятия произведения и автора, преследуя вполне понятную тактическую цель — противопоставить первую категорию второй, из-за которой делалось так много ошибок и так много сил растрачивалось попусту. Ныне начинает становиться ясно, что эти два понятия — сообщники, что критика в любой своей форме неизбежно попадает в порочный круг, где каждое из них отсылает к другому.

Одновременно выясняется, что принятый в критике статус произведения не покрывает собой вполне ни реальности, ни даже “литературности” литературного текста; более того, в фактическом существовании (имманентности) произведения предполагается большое количество трансцендентных по отношению к нему факторов, относящихся к ведению лингвистики, семиологии, анализа дискурсов, нарративной логики, жанровой и исторической тематики и т. д. По отношению ко всем этим факторам критика находится в дискомфортном положении: оставаясь сама собой, она не может ни обойтись без них, ни овладеть ими. Поэтому ей волей-неволей приходится признать необходимость некоей полноценной дисциплины, охватывающей такие формы исследований, которые не привязаны к тому или иному единичному произведению; такая дисциплина может быть только общей теорией литературных форм — назовем ее поэтикой.

Должна ли такая дисциплина стремиться к конституированию в качестве “науки” о литературе (со всеми неприятными кон-нотациями, которые может повлечь за собой торопливое введение такого термина в нашей обстановке),— это вопрос скорее второстепенный; во всяком случае несомненно одно — только лишь она может претендовать на такой статус, поскольку, как всем известно, “наука” бывает только об “общем” (другое дело, что наша позитивистская традиция, обожающая “факты” и равнодушная к законам, кажется, уже давно об этом позабыла). Однако вопрос здесь стоит не столько об изучении форм и жанров, как его понимали риторика и поэтика классической эпохи — со времен Аристотеля склонные возводить традицию в норму, а достижения литературы в канон,— сколько об исследовании различных возможностей дискурса, по отношению к которым уже написанные произведения и уже заполненные формы выступают лишь как частные случаи, а за ними проглядывают и другие комбинации, поддающиеся предвидению или вычислению. В таком смысле могут пониматься знаменитые формулы Романа Якобсона, согласно которым предмет литературоведения — не литература, а литературность, не поэзия, а поэтическая функция; обобщая, можно сказать, что объектом теории оказывается не только реальность, но и вся в целом виртуальность литературы. Из данной оппозиции открытой новой поэтики и закрытой классической поэтики явствует, что здесь не идет речи, как можно было бы подумать, о возвращении к до-критическому прошлому,— напротив, теория литературы должна быть современной и связанной с современными формами литературы, или же ей вообще не быть.

Валери, выдвигая свою программу преподавания поэтики, заявлял с целительной и, в общем, вполне оправданной дерзостью, что задачей этого курса будет “отнюдь не подменять собой историю литературы или же противопоставлять себя ей, но служить ей одновременно введением, смыслом и целью”. Примерно такими же могли бы стать и отношения между поэтикой и критикой — с той лишь капитальной разницей, что у Валери поэтика практически ничего не ждала взамен от истории литературы, расценивая ее как “одно большое надувательство”, тогда как теория литературы может много получить от конкретных трудов критики. Хотя история литературы на самом деле отнюдь не является “надувательством”, однако же в изучении литературы она очевидным образом служит вспомогательной дисциплиной, наравне с филологическими приемами дешифровки и установления текста (а по сути, даже еще в большей степени, чем они); в литературе она исследует одни лишь побочные моменты (биографию, источники и влияния, генезис и “судьбу” произведений и т. д.). Критический же подход есть и всегда будет оставаться фундаментальным, а потому можно предвидеть, что будущее литературоведения состоит прежде всего во взаимообмене и в закономерном двустороннем сообщении между критикой и поэтикой — в осознании и практическом осуществлении их взаимодополнительности.

© 2000- NIV