Женетт Ж. Работы по поэтике
От “Жана Сантея” к “Поискам”, или Триумф псевдодиегетического

От “Жана Сантея” к “Поискам”, или Триумф псевдодиегетического

После этого нового долгого отступления нам будет легче охарактеризовать тот нарративный выбор, который — сознательно или нет — сделал Пруст в “Поисках утраченного времени”. Но сначала нужно напомнить о том, какой выбор был сделан в первом большом повествовательном произведении Пруста, а именно — в “Жане Сантее”. Нарративный источник здесь раздвоен: экстра-диегетический повествователь, у которого нет имени (но который представляет собой первую ипостась героя и которого мы встречаем в ситуациях, позднее приписанных Марселю), отдыхает со своим другом у залива Конкарно; двое молодых людей сходятся с писателем, называемым К. (вторая ипостась героя), который, по их просьбе, читает им каждый вечер написанные в течение дня страницы сочиняемого им романа.

Эти фрагментарные чтения не воспроизводятся, но несколько лет спустя, уже после смерти К., повествователь, располагающий — неизвестно, каким образом — рукописью романа, решается его опубликовать; это и есть “Жан Сантей”, герой которого есть, разумеется, третий набросок Марсел я. Эта разорванная структура весьма архаична, если не считать двух отличий от традиции, представленной в “Манон Леско”: интрадиегетический повествователь здесь рассказывает не свою собственную историю, и его повествование носит не устный характер, а письменный и даже литературный, поскольку речь идет о романе.

Ниже мы вернемся к первому различию, которое относится к проблеме “лица”, а сейчас следует обратить внимание на второе, которое свидетельствует (в эпоху, когда подобные приемы уже не в чести), о некоторой робости по отношению к романному письму и об очевидной потребности “дистанцировать-ся” от этой биографии Жана, значительно более близкой к автобиографии, нежели “Поиски”.

Нарративное раздвоение здесь усугубляется еще и литературностью — более того, “вымышленностью” (поскольку это роман) — метадиегетического повествования. Этот первый этап творчества Пруста показывает нам, что он вполне знал практику повествования со вставными рассказами и даже испытывал искушение с ее стороны. Он, впрочем, сам намекает на этот прием в “Беглянке”: “Романисты часто предуведомляют в предисловии, что, путешествуя по какой-либо стране, они встретили кого-то, кто рассказал им о жизни такого-то человека. Затем они предоставляют слово этому попутчику, и его рассказ — это и есть от слова до слова их роман. Так падуанский монах рассказал Стендалю жизнь Фабрицио дель Донго. Как нам хочется, когда мы любим, то есть когда жизнь другого человека представляется нам таинственной, найти такого осведомленного рассказчика! И, конечно, он существует. А разве мы сами часто не повествуем бесстрастно о жизни женщины кому-нибудь из наших приятелей или незнакомцу, которые понятия не имели об ее романе и с любопытством нас слушают?”1

Видно, что это замечание затрагивает не только литературное творчество, оно также распространяется на самую обычную нарративную деятельность, такую, которая может проявиться, среди прочего, и в жизни Марселя: все эти повествования, которые Х обращает к Y, рассказывая о Z, составляют непосредственную ткань нашего “опыта”, большая часть которого носит нарративный характер.

Эта предыстория и этот намек рельефно оттеняют доминирующую черту наррации в “Поисках”, которая состоит в почти систематическом устранении метадиегетического повествования. Прежде всего, условность найденной рукописи заменяется прямой наррацией, в которой герой-повествователь открыто подает свое повествование как литературный труд и тем самым приним ает на се бя роль автора (вымышле нного), находящегося, как Жиль Блас или Робинзон, в непосредственном контакте с аудиторией. Отсюда употребление выражений “эта книга” или “данное произведение2” для обозначения повествования Пруста; академическое“мы”3; эти обращения к читателю4; даже шутливый псевдодиалог в манере Стерна или Дидро: “Все это, заметит читатель,— не имеет прямого отношения...—Да, правда, господин читатель, это очень досадно. Это даже еще печальнее, чем вам кажется...—Так что же все-таки, виконтесса д'Арпажон представила вас принцу? — Нет, но только вы не перебивайте меня, дайте мне досказать”5.

Вымышленный романист “Жана Сантея” такого себе не позволял, и это различие отмечает достигнутый прогресс в ходе эмансипации повествователя. Далее, в “Поисках” почти полностью отсутствуют метадиегетические вставки: можно привести разве что рассказ Свана, обращенный к Марсел ю, о его разговоре с принцем Германтским , обращенным в дрейфусарство6, сообщения Эме о прошлом поведении Альбертины7 и особенно рассказ, приписанный Гонкурам, об обеде у Вердюренов8.

Заметим, впрочем, что во всех трех случаях нарративная инстанция выдвинута на передний план и соперничает по значимости с сообщаемым событием: наивная пристрастность Свана интересует Марселя гораздо больше, чем обращение принца; письменный стиль Эме, с его отступлениями и переставленными кавычками, есть воображаемый пастиш; псевдогонкуровский рассказ, реальный пастиш, предстает здесь как литературный пассаж и свидетельство тщеты Словесности в гораздо большей мере, нежели свидетельство о салоне Вердюренов; по этим различным причинам данные метадиегетические повествования не было возможности редуцировать, то есть передать под ответственность повествователя.

Зато во всех других местах обычной практикой повествования в “Поисках” является то, что мы назвали псевдодиегетическим; это повествование, вторичное в своей основе, но сведенное непосредственно к первичному уровню и осуществляемое героем-повествователем, каков бы ни был реальный источник этого повествования. Большинство аналепсисов, рассмотренных нами в первой главе, проистекают либо из воспоминаний героя, а тем самым — из некоего внутреннего повествования в духе Нерваля, либо из рассказов, которые были сообщены кем-то третьим. К первому типу относятся, например, последние страницы “Девушек в цвету”, где речь идет о солнечных утрах в Бальбеке, пропущенных через воспоминания героя, вернувшегося в Париж: “Передо мной почти всякий раз при мысли о Бальбеке воскресало то время, когда по утрам, в ясную погоду...”9; после чего текст как бы забывает свой характер воспоминания и развивается сам собой в форме прямого повествования вплоть до последней строки, так что многие читатели не замечают породившего этот пассаж пространственно- временного маневра и думают лишь о простом изо-диегетическом “возврате назад” без какой- либо перемены нарративного уровня; или возврат к 1914 году во время пребывания в Париже в 1916 году, вводимый следующей фразой: “Я думал о том, что не видел в течение долгого времени никого из тех людей, о которых шла речь в настоящем произведении.

Только в 1914 году...”10 — следует прямое повествование об этом первом возвращении, как будто бы это не было воспоминание, имевшее место в ходе второго, или как будто бы это воспоминание было лишь нарративным предлогом, тем, что Пруст точно называет “приемом перехода”; несколькими страницами ниже пассаж, посвященный приходу Сен-Лу11, начинающийся как изодиегетический аналепсис, завершается следующей фразой, обнаруживающей задним числом свой воспоминательный источник: “Так, вспоминая о приходе Сен-Лу...” А особенно стоит напомнить, что “Комбре-I” представляет собой грезы, порожденные бессонницей, что “Комбре-II” — это “непроизвольное воспоминание”, вызванное вкусом бисквитного пирожного, а все дальнейшее, начиная с “Любви Свана”,— опять-таки воспоминания человека, страдающего бессонницей: все “Поиски” — это фактически грандиозный псевдодиегетический аналепсис в виде воспоминаний “субъекта-посредника”, непосредственно перенятых и представленных как свой собственный рассказ конечным повествователем.

Ко второму типу относятся все те эпизоды, упомянутые в предшествующей главе в связи с проблемой фокализации, которые имели место в отсутствие героя и о которых повествователь, следовательно, мог быть информирован только через некоторое промежуточное повествование: т аковы обст оятельства же нитьбы Сван а, торговля Норпуа с Фаффе нге имом, смерть Бергота, поведение Жильберты после смерти Свана, пропущенный прием у Берма12; как мы видели, источник этих сведений либо явно указывается, либо подразумевается, но во всех случаях Марсель жадно включает в свое повествование то, что он узнает от Котара, от Норпуа, от герцогини или Бог знает от кого еще, словно он не может поступиться ни малейшей долей своей нарративной привилегии.

Наиболее типичный и, естественно, наиболее важный случай мы находим в “Любви Свана”. В своей основе это вдвойне метадиегетический эпизод, поскольку, прежде всего, все подробности переданы Марселю некоторым повествователем и в некоторый неопределенный момент, и еще потому, что Марсель вспоминает эти подробности бессонными ночами: то есть это воспоминания о прежних рассказах, на основе которых экстрадиегетический повествователь опять-таки собирает все ставки и рассказывает от своего собственного лица всю историю, случившуюся еще до его рождения, вкрапляя в нее отдельные тонкие отсылки к своей последующей жизни13, которые предстают здесь как своего рода подпись и не дают читателю надолго забыть о нем: прекрасный пример нарративного эгоцентризма.

Пруст вкусил в “Жане Сантее” устарелых удовольствий метадиегетического повествования; теперь он как будто поклялся к ним не возвращаться и приберечь для себя (или для своего представителя) всю полноту нарративной функции. “Любовь Свана”, рассказанная самим Сваном, подорвала бы это единство нарративной инстанции и эту монополию героя. Сван, в прошлом ипостась Марселя14, в окончательном экономном устройстве “Поисков” может лишь оставаться несчастным и несовершенным предшественником; поэтому он не имеет права “голоса” , то е сть права повес твования — и те м менее (мы к этому ве рнемся) права на тот дискурс, который несет на себе это повествование, сопровождает его и наделяет его смыслом.

Вот почему именно Марсель — и только Марсель — должен в качестве последней инстанции и вопреки всем другим рассказывать эту историю, которая не является его собственной историей.

Впрочем, она служит прообразом его собственной истории и, как всем известно, в определенной степени ее предопределяет. Мы обнаруживаем здесь косвенное влияние некоторых метадиегетических повествований, которое уже было проанализировано выше: любовь Свана к Одетте в принципе не имеет никаких прямых последствий для судьбы Марселя и в этом смысле классическая норма, несомненно, сочла бы ее чисто эпизодической; зато ее косвенные последствия, то есть воздействие того знания о ней, которое приобретает Марсель через посредство чьего-то рассказа, весьма значительны, и об этом свидетельствует сам Марсель на одной из страниц “Содома и Гоморры”:

В такие минуты я перебирал в памяти все, что мне было известно о любви Свана к Одетте, о том, что Свана вечно обманывали. В сущности, если вдуматься, гипотеза, с помощью которой я исподволь составил себе полное представление о характере Альбертины и под влиянием которой я строил мучительные для меня предположения о каждом моменте ее жизни, так как прослеживать эту жизнь шаг за шагом у меня не было возможности , — моя гипотеза представляла собой не что иное, как воспоминание, как навязчивую идею о характере г-жи Сван, каким мне его изображали. Рассказы о нем способствовали тому, что теперь я фантазировал об Альбертине, будто она нехорошая девушка, будто она так же блудлива и так же ловко умеет проводить за нос, как старая потаскушка, и представлял себе, сколько бы мне пришлось из-за нее выс традать, если б я ее полюбил15.

“Рассказы о нем способствовали...”: именно благодаря рассказу о любви Свана Марсель сможет реально представить себе Альбертину подобной Одетте: неверной, порочной, непостижимой — и вследствие этого увлечься ею. Последствия известны. Такова сила повествования...

В конце концов не будем забывать, что если Эдип с мог сделать то, чего любой только желает, то это произошло потому, что оракул предсказал ему убийство отца и женитьбу на матери: без оракула не было бы изгнания, стало быть, инкогнито, отцеубийства и кровосмешения. Оракул в “Царе Эдипе” — это метадиегетическое повествование в будущем времени, один лишь акт высказывания которого пускает в действие “ адскую машину ” , способную его выполнить. Здесь не пророчество осуществляется, здесь действует повествовательная ловушка, которая “захлопывается”. Да, такова сила (и коварство) повествования. Оно может поддерживать жизнь (Шехерезада), оно же может и убить. И нельзя правильно судить о “Любви Свана”, если не понимать, что эта рассказанная любовь есть орудие Судьбы.

Примечания

1 III, р. 551. [Пруст, т. 6, с. 138.]

2 “Невидимое призвание, историю коего представляет собой настоящее произведение (II, р. 397); “объем данного произведения...” (II, р. 642); “эта книга, в которой нет ни одного факта, который был бы вымышленным...” (III, р. 846). [Пруст, т. 3, с. 340; т. 4, с. 40 — 41.]

3 “Мы полагаем, что де Шарлю...” (II, р. 1010). [Ср.: Пруст, т. 4, с. 361.]

4 “Предупредим читателя...” (III, р. 40); “прежде чем дойти до Жюпьена, автор считает нужным признаться, как ему неприятно, что читателя шокируют...” (III, р. 46). [Пруст, т. 5, с. 44, 48.]

5 II, р. 651 — 652. [Пруст, т. 4, с. 48.]

6 II, р. 705 — 712.

7 III, р. 515— 516,524— 525.

8 III, p. 709—717.

9 [Пруст, т. 2, с. 423.]

10 III, p. 737.

11 III, р. 756 — 762.

12 I, p. 467 — 471; II, р. 257 — 263; III, p. 182 — 188, 574 — 582, 995 — 998.

13 “Много лет спустя, заинтересовавшись характером Свана из-за его сходства с моим... я часто просил его рассказать...” (I, р. 193); “И у него не было счастливых дней, какие были у меня в Комбре, во времена. моего детства...” (I, р. 295); “(Сван) ложился в тоске, какая несколько лет спустя в Комбре... наваливалась на меня...” (I, р. 297); “мой дедушка” (I, р. 194, 310); “мой дядя” (I, р. 311 — 312), и т. д. [Пруст, т. 1, с. 171, 255, 256.]

14 В “ Жане Сантее” оба персонажа предста вляются неразличимыми, и так же в некоторых набросках “Тетрадей”. См., например, Maurois, p. 153. Разве что считать таковым существование Жильберты, “плода” этой любви...

15 II, р. 804. [Пруст, т. 4, с. 181.]

© 2000- NIV