Наши партнеры

Cdbrand.ru - Заказать печать на дисках без записи в Москве с доставкой

Женетт Ж. Работы по поэтике
Самоописывающийся текст


Самоописывающийся текст

Трактат “Повествовательный дискурс” во многих отношениях занимает исключительное, центральное место в творчестве Женетта. Эта первая его крупная работа (хотя и включенная скромно на правах одной из “статей” в сборник “Фигуры III”) принесла ему мировую известность, введя его научное творчество в контекст интернациональных исследований по нарратологии; сам автор даже называл “Повествовательный дискурс” своим единственным строго научным трудом, наподобие “Системы моды” Барта; последний, кстати, стоял и у истоков замысла этой работы Женетта53. Можно сказать, что женеттовский трактат написан по образцу бартовской книги “S/Z” (1970) — он тоже представляет собой “опыт методологии”, выполненный на заведомо узком материале одного-единственного художественного произведения (разумеется, с привлечением других текстов для сопоставлений и типологических построений); только если Барт, работавший над текстуальными микроструктурами, взял в качестве такого произведения сравнительно небольшую новеллу Бальзака “Сарразин”, то Женетту для анализа, вообще говоря, более крупных нарративных структур понадобился столь грандиозный памятник повествовательной прозы, как “В поисках утраченного времени” Пруста.

В предисловии к трактату автор отмечал некоторую двойственность замысла: “теоретическая” обобщенность проблемы сочетается с “критической” концентрацией внимания на единичном тексте54. Спустя десятилетие он был склонен объяснять такую двойственность скорее случайными причинами:

Эта двойственность, как и все на свете, имела одним из своих источников внешние обстоятельства: замысел, возникший, если не ошибаюсь, зимой (февраль — апрель) 1969 года в Нью-Харборе, штат Род-Гемпшир55, где я часто оказывался запертым “у себя” из-за снежных заносов, состоял в том, чтобы проверить и систематизировать некоторые уже намеченные раньше категории, опираясь на единственный текст, которым я располагал “дома”,— “Поиски утраченного времени” в трехтомном издании “Плеяды”, а также на случайные обломки моей литературной памяти, уже тогда страдавшей немалыми провалами... 56

Ограниченность материала, исследовательского “корпуса”, вообще характерная для структуралистской мысли и делавшая ее собственно теоретической57, проявилась, таким образом, в двойственном статусе “Повествовательного дискурса”, балансирующего между “теорией” и “критикой”. В двух маленьких статьях, предшествующих этому трактату в “Фигурах III” (“Критика и поэтика”, “Поэтика и история”), применяются еще более точные термины: “теория” называется здесь поэтикой, а противопоставляются ей не один, а два типа металитературного дискурса — критика и история.

Разграничение критики как интерпретации конкретных текстов и поэтики как “исследования различных возможностей дискурса” (т. 2, с. 8) не представляет особых трудностей, здесь Женетт в основном следует разграничению “критики” и “науки о литературе” в книге Барта “Критика и истина”; он лишь дополнительно отделяет поэтику от традиционной риторики, указывая, что предметом новой дисциплины “оказывается не только реальность, но и вся в целом виртуальность литературы” (т. 2, с. 8). Сложнее оказалось сопоставить поэтику с историей. Здесь Женетт вынужден различать целый ряд исторических дисциплин, как реальных, так и “виртуальных”, которые так или иначе соотносятся с задачами поэтики,— историю социального бытования литературы, историю идей, генетическую историю произведений, историю литературных форм (историческую поэтику)... 58 История как таковая оказывается раздробленной на слабо связанные, систематически не соотнесенные отрасли; к ним можно добавить еще и другие, также имеющие прямое касательство к исследованию литературы,— например, историю жанровых понятий (именно понятий, а не реальных жанровых форм), которую сам Женетт изучал впоследствии в книге “Введение в архитекст”; в результате логическое основание для сопоставления истории с поэтикой и критикой оказывается шатким.

Попытаемся здесь дополнить и уточнить мысль Женетта, наметив свою типологию металитературных дискурсов, в рамках которой станет яснее и его собственная научная эволюция.

Основанием типологии послужит соотношение, имплицитно указанное Женеттом в вышеприведенном замечании о замысле “Повествовательного дискурса”, между степенью широты материала и степенью обобщенности выводов. Под первой будем понимать объем текстов, непосредственно привлекаемых для анализа (разумеется, аналитик может знать и иметь в виду и много других текстов, используя их в качестве реального или подразумеваемого “фона”); под второй — стремление либо как можно больше генерализировать, ориентируясь на установление самых общих “возможностей дискурса”, либо, наоборот, держаться как можно ближе к частной реальности описываемого материала, избегая всякой экстраполяции выводов. Предполагается, конечно, что в обоих случаях металитературный дискурс остается в рамках проверяемых и доказуемых утверждений; за этими рамками начинается эссеистика.

Применяя наши два параметра к трем типам металитературного дискурса, которые разграничивает Женетт, получим следующую картину. Максимальная широта материала и максимальная обобщенность выводов характерны, несомненно, для поэтики — дисциплины, стремящейся охватить своими законами все реальное и даже “виртуальное” многообразие возможностей литературного выражения и обращающейся к неограниченно широкому материалу словесного творчества всех стран и времен, которое может принадлежать к “высокому” или “низкому” роду, обладать или не обладать эстетической ценностью и т. д.

Максимальная широта (или, точнее будет сказать, полнота) материала является императивом и для истории литературы, которая собирает все мельчайшие детали и факты, связанные с созданием и бытованием литературных произведений прошлого; зато обобщенность выводов здесь, напротив, минимальна, историк благоразумно старается не отрываться от фактов, не увлекаться “концепциями”. С другой стороны, разнородный, не только собственно литературный характер собираемых фактов делает необязательным уточняющее определение данной дисциплины — “история (литературы)”.

Минимальная широта материала (еще раз повторим, что имеется в виду материал непосредственно используемый, а не вообще известный пишущему,—последний критерий имеет значение не для классификации дискурсов, а лишь для профессиональной квалификации тех или иных авторов, которые в них работают) определяет собой критику — анализ и оценку отдельных произведений и писателей. Для большей точности определения будем понимать критику в узком значении этого термина, при котором наш второй показатель — степень обобщенности выводов — имеет минимальное значение: критик, поскольку он является только критиком/ограничивается лишь суждением об оцениваемом тексте, не претендуя на выводы общего порядка.

Наши определения удобно представить в виде двухпараметровой таблицы, из тех что так любит использовать в поздних книгах сам Женетт:

Широта материала Обобщенность выводов Minimum Maximum
Minimum   Критика ?
Maximum   История

(литературы)

Поэтика

По мудрому замечанию Жерара Женетта во “Введении в архитекст”, всевозможные искусственные схемы и таблицы “не всегда бесполезны — даже наоборот: как и любые предварительные классификации,— и при условии, что в этом качестве они и воспринимаются,— они зачастую имеют неоспоримую эвристическую ценность” (т. 2, с. 311 — 312). Так и наша импровизированная таблица сразу помогает распознать проблемный узел: одна из ее клеток осталась пуста — не получил характеристики металитературный дискурс, при котором максимально обобщенные выводы извлекаются из минимального по объему материала. Легко заметить, что именно такова обычно установка ранних работ Женетта: пишет ли он о Роб-Грийе или о Флобере, о Сент-Амане или Прусте, всякий раз творчество одного писателя или отдельное произведение (пусть даже столь значительное по объему, как “Поиски утраченного времени”,— здесь важен не количественный объем, а качественное многообразие “приобщаемых к делу” материалов) служит ему для чрезвычайно далеко идущих заключений о сущности литературы, о ее статусе и задачах в современную эпоху, о судьбе таких эпохальных литературных форм, как роман или повествование в целом. Найти для этого дискурса точное наименование оказывается нелегко. Слово “критика” подошло бы только с уточняющими эпитетами, которые отличали бы данный дискурс от критики конкретно-оценивающей,— “проблемная критика”, “теоретическая критика”... Но, быть может, более адекватным термином окажется просто теория, которая ныне все чаще понимается, по крайней мере в русском гуманитарном обиходе, как обобщенные построения, нередко лишенные дисциплинарной специфики (предметом “теории” является “культура вообще”, а не какие-либо ее частные области) и практикующие рискованную экстраполяцию выводов: от частных текстов и наблюдений к глобальным обобщениям.

Наша классификация получит свой окончательный смысл, если четырем дискурсам поставить в соответствие специфические объекты, вычленяемые каждым из них в общем для них литературном материале. Объектом поэтики, как об этом твердо заявляет Женетт, является “не текст, а архитекст” (т. 2, с. 340), то есть абстрактные, трансцендентные всякому единичному тексту структуры, виртуальные “возможности” сочинительства (жанровые, нарративные, стилистические и т. д.). Напротив, текст как единичное и завершенное “произведение” оказывается объектом критики в том узком смысле, который мы придали данному термину. Объект истории литературы — не столько текст, сколько “тексты” или, точнее, исторический континуум, включающий в себя все текстуальные и нетекстуальные образования, литературные и окололитературные (биографические, бытовые, политические и т. д.), вербальные и невербальные, образующие контекст литературного процесса; это слово контекст, пожалуй, и подойдет лучше всего для обозначения такого объекта.

Наиболее проблематичным, прямо-таки загадочным, оказывается объект того дискурса, который мы обозначили как “теорию”. В самом деле, с одной стороны, это вроде бы просто единичные тексты (например, “Сарразин”, “Спасенный Моисей”, “В поисках утраченного времени” или же “творчество Флобера” как единый, хотя и состоящий из ряда произведений, текст); с другой стороны, это какие-то очень особенные тексты, на основе которых оказывается возможным делать широкие и смелые обобщения,— то есть эти тексты самым своим устройством должны побуждать к таким обобщениям, должны содержать в самих себе программу исследовательской генерализации, должны сами описывать себя. Такое самоописание, конечно, соотносимо с активно-незавершенным характером “Текста” с большой буквы, который постулировался теоретиками радикального французского структурализма; в этом смысле в каждом произведении может содержаться программа самоописания, “нечто от Текста”59, хотя, по-видимому, некоторые тексты содержат в себе такую программу в более четком, более настоятельном виде. Другое дело, что сам термин “Текст” оказался исторически недолговечным и плохо годится для классификационных нужд — он, собственно, и задумывался как отрицание всяких таксономических построений. Как же назвать такие привилегированные, сами-себя-описывающие тексты? Слово “метатекст” тоже не совсем годится: метатекст — это, строго говоря, любое высказывание о тексте на некотором метаязыке, например, любая статья критика или специалиста по поэтике или истории литературы60; приходится создать, по образцу модного в свое время в отечественной научной практике термина “автометаописание”, новое слово, достаточно адекватно выражающее суть дела,— автометатекст (“сам-себе-метатекст”).

Наша таблица металитературных дискурсов, дополненная и уточненная благодаря введению объектов дискурса, приобретает следующий окончательный вид:

Обобщенность

выводов

Широта

материала  

Minimum   Maximum
Minimum   Критика

Текст  

“Теория”

Автометатекст

Maximum   История

Контекст

Поэтика

Архитекст

Как уже сказано, принципиальной особенностью “теории” является ее рискованность, гипотетичность — “теории” все время грозит опасность впасть в предвзятость идеологии61 или просто во вкусовой произвол. Оттого “теория” — обычно стадия неустойчивая, переходная на пути либо к более строгой научности (поэтике или истории), либо к более вольной и расплывчатой литературной эссеистике, которая трактует обо всем на свете, а потому не является собственно металитературным дискурсом и выходит за рамки нашей классификации. В истории культуры XX столетия “теория” возникает и исчезает то там, то тут по воле более или менее случайных исторических обстоятельств, переживает короткий и бурный расцвет, после чего обычно уступает место другим, более “бесспорным” формам металитературной деятельности. Так было в СССР 20-х годов, когда в подъеме “теории” участвовали опоязовские “формалисты” и их убежденный оппонент Бахтин; так было во Франции и опять в СССР в 60-е и начале 70-х годов, в “героический период” структурализма. В дальнейшем эпицентр “теории”, по-видимому, сместился на запад, она воплотилась в деятельности французско-американской школы деконструкции. Лидер ее собственно литературоведческого крыла Поль де Ман участвовал в памятном коллоквиуме 1966 года в Серизи-ла-Саль, но его тонкий доклад о критике Людвига Бинсвангера окончился провалом: деконструктивистская установка на поиски конститутивных противоречий в тексте вызвала открытое неприятие у критиков экзистенциально-тематического направления и недоумение у молодых структуралистов; в отличие от последних де Ман демонстрировал не столько эйфорическое самопреодоление, сколько саморазрушение текста, его сущностную внутреннюю ущербность — это уже совсем иная “программа самоописания”62.

Что касается ведущего представителя философской деконструкции — Жака Деррида, то некоторые американские интерпретаторы, быть может отчасти в рекламных целях, сближают с его методами методы позднего Женетта. Так, по мнению Дж. Каллера, женеттовские категории словно нарочно призваны определять наиболее эффектные приемы Пруста как аномалии, так что в некотором смысле эти маргинальные явления, эти исключения фактически определяют собой нормы... 63

Автор другого предисловия к американскому изданию Женетта пишет о его работах по истории поэтики и риторики, таких, как “Введение в архитекст”:

... Подобно Жаку Деррида, Женетт перечитывает великие философские тексты с целью разомкнуть однозначность философского языка и заново осмыслить пресуппозиции, на которых покоится наше понимание литературного языка. По отношению к дискурсу поэтики Женетт совершает столь же всеобъемлющий жест, как и Деррида по отношению к философии64.

Однако, при всех частных сближениях, в целом работы позднего Женетта все же далеки от деконструкции в силу разницы в объекте: деконструктивизм работает с автометатекстами (очень широко — по мнению некоторых, непомерно широко — раздвигая границы этой категории; когда деконструкции поддается любой текст, то это, конечно, грозит сделать банальным и сам метод деконструкции, превратить его в универсальную “теоретическую” отмычку), а поздний Женетт — с архитекстами. Любопытно, впрочем, что эти абстрактные жанровые или квазижанровые структуры он все чаще вычленяет не из собственно художественного дискурса, а из различных типов около- или надтекстуальной деятельности. Он как бы все меньше интересуется текстами и все больше — интер-, пара-, метатекстуальными продуктами. Отчасти он признает это и сам:

По сути, это так или иначе изучение жанров, потому что, намой взгляд, мимологизм — это своего рода литературный жанр, который прослеживается от Платона до Франсиса Понжа и характеризуется определенным содержанием, включающим в себя лингвистику и логическую спекуляцию. В “Мимологиках” я изучал определенный жанр; в “Повествовательном дискурсе” и “Новом повествовательном дискурсе” — уже не жанр, а определенную общую форму, которая называется повествованием; в “Порогах” я изучал уже не жанр, но целый комплекс жанров или литературных практик, образующих так называемый паратекст и весьма различных между собой (заголовок, предисловие, интервью, рекламная аннотация и т. д...) (Жерар Женетт, 1997).

К этим весьма своеобразным “жанрам” следует прибавить и гипертекстуальные отношения (в монографии “Палимпсесты”), концепции литературности (в книге “Вымысел и слог”), теории художественности (в двухтомной работе “Произведение искусства”)...

Итак, мы оказываемся перед парадоксальным фактом: Женетт был ближе к “постструктуральным” методам тогда, когда он был... структуралистом и изучал автометатексты, чем впоследствии, когда с совершенно других методологических позиций стал описывать “жанры”-архитексты, даже включая в последние особо привлекающие постструктуралистов явления интер- или транстекстуальности. Последним автометатекстом, которым занимался Женетт, стали “Поиски утраченного времени”, и, соответственно, его последней “теоретической” работой, переходной от “теории” к поэтике, явился “Повествовательный дискурс”. Двойственную природу его объекта отметил уже цитировавшийся выше Ж. -А. Моро, комментируя женеттовское сопоставление Гомера и Пруста как двух создателей больших повествовательных произведений: “Есть немалая разница, и Женетту она известна лучше, чем кому-либо другому, между “Улисс возвращается на Итаку” и “Марсель становится писателем”...”65 По сути своей это замечание сводится к противопоставлению статуса двух объектов: “Одиссея” — это текст (или манифестация некоторого архитекста), тогда как “В поисках утраченного времени” — автомета-текст.

Охарактеризовав переход Женетта от “теории” к поэтике в пространственно-типологическом плане, как перемещение из одной клетки таблицы в другую, соседнюю,— мы теперь должны рассмотреть ту же эволюцию в диахронических координатах и если не дать ей “историческое объяснение”, то по крайней мере поместить ее в контекст общего культурного развития послевоенных десятилетий.

Выше уже было отмечено, как Женетт истолковывает античные теории подражания через посредство современной идеи логического отображения языка-объекта с помощью отличного от него метаязыка. Если данный жест можно считать модернизаторским, то в другой его статье — “Структурализм и литературная критика” — мы любопытным образом сталкиваемся с противоположной, архаизирующей тенденцией. Статья эта начинается с подробной параллели между деятельностью литературного критика и “бриколажем”, “домашними поделками”, которые К. Леви-стросс, как известно, предлагал в качестве модели первобытного, мифологического мышления. Подобно бриколажу, критика строит свои конструкции из остатков разложенных ею литературных структур, она “говорит на языке своего объекта” (т. 1, с. 159), и хотя Женетт тут же называет ее “метаязыком”, но с логической точки зрения этот метаязык, пожалуй, не совсем правильный, так как он отличается от своего языка-объекта не содержательно (большим богатством), а лишь формально, своей вторичностью и условностью. Традиционному образу критики-судьи, трансцендентно возвышающейся над оцениваемой ею литературной реальностью, Женетт противопоставляет образ критики как имманентной комбинаторики, перебирающей и реструктурирующей полученные ею от литературы составные элементы. В статьях 60-х годов он не случайно так настойчиво писал о методологической ценности “писательской” критики,—разумеется, не безответственной эссеистики, а рефлексии о литературе у таких сознающих свое ремесло поэтов, как Малларме или Валери. Структуральная критика имманентна литературе, находится на одном эпистемологическом уровне с нею — и тем самым соприродна тем особым текстам (автометатекстам), в которых литература описывает и осмысляет себя.

Такая идея имманентной критики имела своим основанием чувство кризиса идеологических метаязыков, распространившееся в послевоенную эпоху66. Разумеется, оно имело неодинаковые формы в условиях демократического плюрализма (как во Франции) или тоталитарного господства одной государственной идеологии (как в СССР), тем не менее интеллектуальная реакция на него была сходной — культура стала вырабатывать “самодельные”, не отягощенные идеологической трансценденцией подходы к самой себе. Одним из таких подходов был структурализм. Женеттовский парадокс глубоко справедлив — в самой глубине изощренных теоретических построений структурализма скрывался неявный отказ от дискурсивной и, как следствие, идеологизированной “научности” в пользу “бриколажа” или, иными словами, “литературы”. Культура как бы окольным путем возвращалась к собственным основам, стремясь освободиться от идеологических оков, избавиться от социального отчуждения67.

Такой проект был связан — по крайней мере, в Западной Европе — с левыми политическими тенденциями, с установками на социальную критику и демистификацию культуры (примером могут служить хотя бы “Мифологии” Барта). История отношений Жерара Женетта с левым движением сложна: в студенческие годы он состоял во Французской коммунистической партии, но в 1956 году вышел из нее68; для него были малоприемлемы левацкие устремления Филиппа Соллерса и других членов группы “Тель кель” начала 70-х. Тем не менее он всегда признавал, что “некоторые марксистские идеи глубоко проникли в современную мысль”, что “причина этого проникновения, видимо, просто в том, что эти идеи верны”, и их справедливости не отменяет “неизбежный и оправданный упадок наиболее поверхностных, то есть собственно политических аспектов марксистской мысли”69. А кроме того, демистификация культуры, в которой участвовал французский структурализм, могла вестись и без прямого политического задания:

Это было частью общего движения за познание и объяснение, осуществлявшегося в такой области, которая до тех пор была отдана на откуп малопросвещенным спекуляциям. И такая объяснительная работа в моих глазах была и остается работой идеологического освобождения, потому что, даже если не выбирать себе специально противника, чтобы его “демистифицировать”, объяснительно-познавательная работа является для меня освободительной по определению (Жерар Женетт, 1997).

С другой стороны, на уровне глубинных ходов мысли имелась аналогия между структуралистской идеей самоописывающегося текста (“Текста”, “письма” и т. д.) и тем “оригинальным” товаром, каким является, как показано в “Капитале”, рабочая сила, потребительная стоимость которой сама создает новую стоимость70. В этом смысле теоретики структурализма (Барт, Кристева) не случайно акцентировали “производительный”, “трудовой” аспект текста; а их собственная деятельность по отношению к литературе оказывается аналогичной деятельности марксизма по отношению к пролетариату — благодаря “объяснительно-познавательной работе” теоретиков “класс/ текст-в-себе” должен стать “классом/текстом-для-себя”, его самоописательный и/или социально-критический характер должен быть эксплицирован, выведен наружу, доведен до самоосознанности.

Историческое развитие показало, что подобные (анти)и-деологические устремления не пережили очередного расцвета металитературной “теории”. Политический взлет “гошизма”, достигший своего предела в 1968 году, сменился упадком, и этот процесс знаменательно совпал с перерождением структурализма, прекрасным примером которого может служить эволюция Жерара Женетта. Конечно, развитие науки вовсе не было “обусловлено” какими-либо тенденциями в политической борьбе, скорее здесь имело место системное соответствие двух каузально независимых друг от друга эволюции, однако их параллелизм не был случайным.

Структурализм во Франции “умер” на рубеже 60 — 70-х годов (это почти совпало хронологически с появлением открыто противопоставленных ему постструктуралистских теорий М. Фуко и Ж. Деррида), и одновременно у Жерара Женетта появился метаязык — надежный, им же самим любовно выработанный язык категорий поэтики, на котором он уверенно описывает язык-объект литературы, не нуждаясь более в радикальных проектах языковой субверсии, “принуждения речи к безмолвию”, подавления времени в пользу пространства, выявления в самой литературе потенций самоосмысления — проектах, которые прежде возникали в известном смысле от нехватки устойчивой точки опоры...

В этот новый период субверсивные тенденции женеттовского дискурса, можно сказать, перешли из содержания в форму — они способствовали распространению юмора и игры в текстах ученого.

Старея, я начинаю изъясняться несколько свободнее, чем мог это себе позволить раньше, когда требовалось утверждать себя в рамках сложившихся институтов, создавая как можно более серьезные тексты [...] Даже в “Фигурах III” можно найти юмористическую трактовку некоторых примеров; мне даже вспоминается, что при защите диссертации (я защищал ее в 1972 году, на основе трех томов “Фигур”) в очень симпатичном, но и очень серьезном ученом совете мне время от времени указывали, что я слишком уж вольно держу себя с солидными научными институциями... (Жерар Женетт, 1997).

На наш взгляд, главной чертой женеттовского юмора является даже не столько “юмористическая трактовка некоторых примеров” (“кузина на диване” — “аналепсис на паралипсисе” — т. 2, с. 88) или шутливые авторские вторжения в серьезный текст (например, “дискуссия” в конце “Введения в архитекст” заканчивается чем-то вроде private joke, по выражению самого автора,— его обращением к себе самому по домашнему, неизвестному широкой публике имени “Фредерик”...). Любопытнее всего то, что в насмешливую игру превращается вполне искреннее увлечение исследователя классификациями, таблицами и новоизобретенными терминами: по отношению к ним он всегда сохраняет ироническую дистанцию, это всего лишь временные конструкции, строительные леса, с которыми не жаль будет расстаться, когда они выполнят свою задачу. Став автором систематических трактатов, Женетт не стал догматиком, ему тесно в педантских рамках классификационной поэтики, и он нет-нет да и отыгрывается в “постмодернистском” стиле ее изложения. Об этом не раз упоминали писавшие о нем литературоведы: американец Дж. Каллер говорил о “терминологической неумеренности, галльском наслаждении от приключений мысли”71, а соотечественник Женетта Иван Леклер72 писал так:

Это единственный критик, который заставляет меня смеяться с помощью своих типологий и классификаций. Он открыл особый, “критический” комизм, не имевший до него аналогов [...] У него шутки, как и фантастика у Борхеса, рождаются из эрудиции.

Но самым убедительным свидетельством будет здесь оценка Ролана Барта, чью рецензию на “Фигуры III” Женетт до сих пор считает лучшим отзывом на свои работы и который усмотрел в сухих терминологических построениях “Повествовательного дискурса” верность принципам структуралистского “письма”:

Поэтика не только включает в свое поле повествование [...] но, кроме того, обращаясь на свой собственный язык, она соглашается, принимает на себя обязательство рассматривать и себя как особый объект поэтики. Такой возвратный ход, гораздо более значительный, чем простое расширение рамок, в тенденции превращает специалиста по поэтике в писателя, упраздняет иерархическую дистанцию между “творцом” и “комментатором”. Иначе говоря, специалист по поэтике принимает как должное, что в его собственный дискурс возвращается означающее. По крайней мере, именно так происходит у Женетта. Здесь я сужу о письме не с точки зрения “стиля” (впрочем, у Женетта он безупречен), а в соответствии с той фантазматической способностью, которая заставляет пишущего отдаваться во власть демона классификаций и номинаций, выставлять свой дискурс напоказ73.

Столь сложно организованный, многослойный критический дискурс может, разумеется, и читаться по-разному. Вполне уместно воспринимать его как “учебное пособие” по проблемам современной поэтики (нарратологии, теории фигур, теории родов и жанров, “литературности” и стиля), благо женеттовское изложение обладает всеми педагогическими достоинствами — ясностью, безупречной доказательностью, щеголеватой рациональностью74. Можно задаться целью сопоставить идеи Женетта с позициями других исследователей по тем или иным конкретным проблемам поэтики, то есть подвергнуть его критике на языке той науки, к которой он себя сегодня причисляет. Однако в настоящей статье нам показалось более интересным избрать иной, отличный от его собственного метаязык (сближающийся, по-видимому, с “преодоленным” им в молодости метаязыком тематической и экзистенциальной критики) и поставить вопрос о внутренней сложности его дискурса, совмещающего в себе поэтику, “теорию”, а отчасти даже историю литературы, о причинах такой сложности, имеющих как личный, так и общеисторический характер, о месте Жерара Женетта не в узконаучных, но в более широких общекультурных координатах — в судьбе французского структурализма.

* * *

Настоящий двухтомник является первым изданием трудов Женетта на русском языке и включает работы, репрезентативные как для раннего, так и для позднего периода его деятельности. Текст не требовал сколько-нибудь подробного реального комментария, и переводческие и редакторские примечания (все они обозначены как в сносках, так и в основном тексте, квадратными скобками) имеют почти исключительной целью лишь дать оригинальное написание труднопереводимых французских слов, оговорить использование чужих переводов или русских источников в цитатах, дать перевод некоторых (далеко не всех) иноязычных выражений, а также в ряде случаев снабдить очень краткими ссылками литературные цитаты и намеки, предполагавшиеся вполне прозрачными для среднеобразованного французского читателя, но не столь очевидные для читателя русского.

В конце второго тома помещен именной указатель, содержащий оригинальное написание фамилий авторов, на которых ссылается Женетт. Издание не снабжено общим предметным указателем, однако воспроизводится по-русски (т. 2, с. 278 — 280) авторский указатель терминов к трактату “Повествовательный дискурс”, тексту наиболее сложному с этой точки зрения.

Приношу искреннюю благодарность тем, кто помог мне в работе над переводом, в его редактировании и в подготовке вступительной статьи:

— Жерару Женетту за устные и письменные консультации по сложным моментам перевода и по другим вопросам;

— Бернару Брюну за помощь в организации этих консультаций;

— Алексею Береловичу (и, в его лице. Министерству иностранных дел Франции и посольству Франции в Москве) за предоставленную возможность поработать над подготовкой издания “на месте” — в Париже;

— наконец (last not least), Михаилу Леоновичу Гаспарову за помощь в переводе терминов старинной риторики.

С. Зенкин

© 2000- NIV