Женетт Ж. Работы по поэтике
Введение


Введение

Обычно мы используем французское слово recit [рассказ, повествование], не обращая внимания на его неоднозначность, подчас не воспринимая ее вовсе, и некоторые проблемы нарратологии, по-видимому, связаны именно с таким смешением значений слова. Мне представляется, что, стремясь внести в это большую ясность, следует четко различать три понятия, выражаемые данным словом.

В своем первом значении, которое в современном языковом употреблении является наиболее очевидным и центральным, recit обозначает повествовательное высказывание, устный или письменный дискурс, который излагает некоторое событие или ряд событий; так, словосочетание recit d'Ulysse [рассказ Улисса] применяют к речи героя в песнях “Одиссеи” с IX по XII, обращенной к феакийцам, а тем самым — и к самим этим четырем песням, то есть к некоторому сегменту гомеровского текста, претендующему на точное воспроизведение речи Улисса.

Во втором значении, менее распространенном, но принятом в настоящее время в теоретических исследованиях содержания повествовательных текстов, recit обозначает последовательность событий, реальных или вымышленных, которые составляют объект данного дискурса, а также совокупность различных характеризующих эти события отношений следования, противопоставления, повторения и т. п. В этом случае “анализ повествования” означает исследование соответствующих действий и ситуаций самих по себе, в отвлечении от того языкового или какого-либо другого средства, которое доводит их до нашего сведения: в нашем примере это будут странствия, пережитые Улиссом после падения Трои и до его появления у Калипсо.

В третьем значении, по-видимому наиболее архаичном, recit также обозначает некоторое событие, однако это не событие, о котором рассказывают, а событие, состоящее в том, что некто рассказывает нечто,— сам акт повествования как таковой. В этом смысле говорят, что песни “Одиссеи” с IX по XII посвящены повествованию Улисса,— в том же смысле, в каком говорят, что песнь XXII посвящена убийству женихов Пенелопы: рассказывать о своих приключениях — такое же действие, как и убивать поклонников своей жены; но в то время как реальность приключений (в предположении, что они считаются реальными, как это представлено Улиссом) очевидным образом не зависит от этого действия, повествовательный дискурс (recit в значении 1) столь же очевидным образом полностью зависит от этого действия, поскольку является его продуктом — подобно тому как всякое высказывание есть продукт акта высказывания. Если же, наоборот, считать Улисса лжецом, а факты, о которых он рассказывает, вымышленными, важность повествовательного акта в таком случае лишь увеличивается, поскольку от него зависит не только существование дискурса, но и фиктивное существование тех действий, о которых данный акт “сообщает”. То же самое можно, конечно, сказать и о повествовательном акте самого Гомера всюду, когда в нем непосредственно излагаются приключения Улисса. Без повествовательного акта, следовательно, нет повествовательного высказывания, а иногда нет и повествовательного содержания. Поэтому представляется удивительным то, что теория повествования до сих пор так мало занята проблемами акта повествовательного высказывания, сосредоточивая почти полностью внимание на самом высказывании и его содержании, как если бы тот факт, например, что приключения Улисса излагаются то от лица Гомера, то от лица самого Улисса, был сугубо второстепенным. Однако известно (мы к этому еще вернемся), что Платон не считал этот вопрос недостойным внимания.

Как можно понять из названия нашего исследования, оно в основном рассматривает recit в наиболее распространенном значении этого слова, в смысле повествовательного дискурса, который представлен в литературе вообще — и, в частности, в интересующем нас случае — как повествовательный текст. Однако, как станет ясно из дальнейшего, анализ повествовательного дискурса в моем понимании требует постоянного внимания к отношениям двоякого рода — во- первых, между этим дискурсом и описываемыми в нем событиями (recit в значении 2) и, во- вторых, между этим дискурсом и актом, который его порождает — реально (Гомер) или вымышленно (Улисс): recit в значении 3. Поэтому нам необходимо уже сейчас, во избежание путаницы и недоразумений, обозначить посредством точных терминов каждый из трех аспектов повествовательной реальности. Не останавливаясь на обосновании терминологического выбора (оно, впрочем, очевидно), я предлагаю использовать следующие термины: история (histoire) — для повествовательного означаемого или содержания (даже тогда, когда, как у Пруста, такое содержание характеризуется слабой драматической или событийной насыщенностью); повествование в собственном смысле (recit) — для означающего, высказывания, дискурса или собственно повествовательного текста; наррация (narration) — для порождающего повествовательного акта и, расширительно, для всей в целом реальной или вымышленной ситуации, в которой соответствующий акт имеет место1.

Итак, предмет нашего исследования — повествование в узком смысле, придаваемом нами впредь этому термину. Я полагаю достаточно очевидным, что из трех выделенных уровней только уровень повествовательного дискурса поддается непосредственному текстуальному анализу, а этот последний является единственным инструментом исследования, которым мы располагаем в области литературного повествования — и, в частности, в области вымышленных повествовательных текстов. Если бы мы вознамерились изучать, скажем, события, о которых рассказано в “Истории Франции” Мишле, мы могли бы обратиться к разнообразным внешним документам, относящимся к истории Франции; если бы мы вознамерились изучать создание этого труда, мы могли бы воспользоваться другими документами, тоже внешними по отношению к тексту Мишле и относящимися к событиям его жизни и его работе в течение тех лет, которые были посвящены этому труду. К такого рода источникам не может обращаться исследователь, занятый, с одной стороны, событиями, о которых рассказано в повествовании “В поисках утраченного времени”, а с другой стороны, породившим его повествовательным актом: никакой внешний документ и, в частности, никакая, даже достаточно полная биография Марселя Пруста, если бы таковая существовала2, не могли бы пролить свет ни на эти события, ни на соответствующий повествовательный акт, поскольку эти события и этот акт являются вымышленными и выдвигают на передний план не Марселя Пруста, а героя и условного повествователя его романа. Разумеется, я вовсе не хочу сказать, что повествовательное содержание “Поисков” не имеет никаких связей с жизнью автора: просто дело обстоит таким образом, что сам характер подобных связей не позволяет непосредственно использовать факты жизни автора для строгого анализа содержания романа (равным образом последнее для анализа жизни автора). Что касается самой порождающей наррации, то есть повествовательного акта Марселя3, рассказывающего о своей жизни, следует сразу же предостеречь от смешения этого акта и акта написания Прустом романа “В поисках утраченного времени”; мы вернемся к этому в дальнейшем, а пока достаточно напомнить, что текст объемом в пятьсот двадцать одну страницу под названием “По направлению к Свану” (издательство Грассе), опубликованный в ноябре 1913 года и создававшийся Прустом в течение нескольких лет до этой даты, представлен (в окончательной версии романа) так, как если бы повествователь написал его после войны. Тем самым, именно повествование — и только оно одно — информирует нас, с одной стороны, о событиях, в нем излагаемых, а с другой стороны, о деятельности, которая представлена в тексте как его источник; иными словами, наше знание соответствующих событий и деятельности не может не быть косвенным, опосредованным самим дискурсом повествования, поскольку события представляют собой сам предмет этого дискурса, а деятельность оставляет в нем определенные следы, отметки и знаки, уловимые и интерпретируемые,— например, присутствие личного местоимения первого лица, обозначающего тождественность персонажа и повествователя, или употребление глагола впрошедшем времени, обозначающего предшествование излагаемого действия действию повествовательному,— не говоря уже о более прямых и более эксплицитных указаниях.

Итак, история и наррация даны нам только через посредство повествования. Однако верно и обратное: повествование— повествовательный дискурс — может существовать постольку, поскольку оно рассказывает некоторую историю, при отсутствии которой дискурс не является повествовательным (как, например, в случае “Этики” Спинозы), и поскольку оно порождается некоторым лицом, при отсутствии которого (например, в случае коллекции документов, найденных археологами) нельзя говорить о дискурсе в собственном смысле слова. В качестве нарратива повествование существует благодаря связи с историей, которая в нем излагается; в качестве дискурса оно существует благодаря связи с наррацией, которая его порождает. Тем самым анализ повествовательного дискурса сводится для нас, по существу, кисследованию отношений между повествованием и историей, между повествованием инаррацией, а также между историей и наррацией (в той мере, в какой они сами вписаны в дискурс повествования). На основе такой постановки задачи я предлагаю новое членение поля исследования. В качестве отправного пункта я возьму разделение, проведенное в 1966 г. Цветаном Тодоровым4. В соответствии с этим разделением проблемы повествования классифицируются по трем категориям: категория времени, “в которой выражается отношение между временем истории и временем дискурса”; категория аспекта, “или способа восприятия истории повествователем”; категория модальности, тоесть “типа дискурса, используемого повествователем”. Я принимаю без какой-либо коррекции первую категорию в определении Тодорова, процитированном мною. Тодоров иллюстрировал его примерами “временных деформаций”, то есть отступлений от хронологической последовательности событий, и отношений следования, чередования или “вставки” между различными линиями действия, составляющими историю; но он добавлял также соображения о “времени акта высказывания” и времени нарративного “восприятия” (сближая их с письмом и чтением), которые мне представляются лежащими вне пределов его собственного определения; я отношу эти понятия к другому кругу проблем — как легко понять, к отношениям между повествованием и наррацией.

Категория аспекта5 покрывает в основном вопросы повествовательной “точки зрения”, а категория модальности6 включает в себя проблемы “дистанции”, которые американская критика, следуя Генри Джеймсу, обычно рассматривает в терминах оппозиции между showing (“изображение”, в терминологии Тодорова) и telling (“наррация”), возрождающей платоновские категории мимесиса (чистого подражания) и диегесиса (чистого повествования),— разные типы изображения речей персонажа, виды эксплицитного или имплицитного присутствия повествователя и читателя в повествовании. Как и в случае “времени акта высказывания”, я считаю необходимым отдельно рассматривать проблемы этой последней серии, поскольку в ней затрагивается акт наррации и его протагонисты; и наоборот, следует объединить в одну крупную категорию, которую в предварительном порядке можно характеризовать как модальность изображения или степень миметичности, все остальное из того, что Тодоров распределил между аспектом и модальностью. В результате такого перераспределения получаем новое деление, существенно отличающееся от своего образца; я охарактеризую это новое деление независимым образом, прибегая при выборе терминов к своего рода лингвистической метафоре, которую не следует воспринимать слишком буквально.

Поскольку любое повествование — будь оно столь пространно и столь сложно, как “Поиски утраченного времени”7,— есть некоторое языковое произведение, занятое изложением одного или нескольких событии, представляется вполне допустимым рассматривать его как риторическое развитие, сколь угодно грандиозное по масштабам, одной-единственной глагольной формы, то, что в грамматике называется распространением глагола. “Я иду”, “Пьер пришел” — для меня это минимальные формы повествования, и наоборот, “Одиссея” и “Поиски” суть не что иное, как риторическая амплификация высказываний типа “Одиссей возвращается на Итаку” или “Марсель становится писателем”. Это, по-видимому, позволяет нам организовать или по меньшей мере сформулировать проблемы анализа повествовательного дискурса в соответствии с категориями, заимствованными из грамматики глагола, которые сводятся к трем фундаментальным классам детерминации: зависящие от временных отношений между повествованием и диегезисом, которые мы отнесем к категории времени; зависящие от модусов (форм и степеней) повествовательного “изображения”, следовательно, от модальностей8 повествования; наконец, зависящие от того способа, которым в повествование оказывается включена сама наррация — в принятом здесь понимании, тоесть в смысле ситуации или инстанции повествования9, а с нею — ее два протагониста: повествователь и его адресат, реальный или виртуальный; можно было бы отнести эту третью детерминацию к категории “лица”, однако по соображениям, которые станут ясны в дальнейшем, мне представляется предпочтительным принять термин с чуть менее (к сожалению, лишь ненамного менее) отчетливыми психологическими коннотациями, которому мы придадим расширительное толкование, объемлющее другие понятия. В частности, “лицо” (отсылающее к традиционной оппозиции повествований “от первого” и “от третьего” лица) окажется не чем иным, как одним из аспектов этого нового понятия. Это новое объемлющее понятие мы обозначим термином залог [voix], который, например, так определяется Вандриесом10 в его грамматическом значении: “Аспект глагольного действия в его отношении к субъекту...” Разумеется, подразумеваемый здесь субъект есть субъект высказывания, тогда как для нас залог будет обозначать связь с субъектом (и в более общем плане — с инстанцией) акта высказывания; повторю еще раз, что речь идет лишь о заимствовании терминов, которое вовсе не основывается на строгих гомологических соответствиях11.

Как ясно из вышеизложенного, предложенные здесь три класса, обозначающие области исследования и обусловливающие расположение последующих глав12, не полностью покрывают, но сложным образом перекраивают три определенные выше категории, обозначающие три уровня определения слова recit: время и модальность проявляются на уровне отношений между историей и повествованием, тогда как залог обозначает одновременно отношения между наррацией и повествованием и отношения между наррацией и историей. Однако не следует гипостазировать эти термины и придавать самостоятельное существование тому, что представляет собой не что иное, как определенный тип отношений.

Примечания

1 Термины повествование и наррация в особом обосновании не нуждаются. При выборе термина история (с его очевидными недостатками) я руководствовался ходячим словоупотреблением (говорят “рассказать историю”) и употреблением техническим, разумеется, менее распространенным, но все же достаточно широко принятым после предложения Цветана Тодорова различать “повествование как дискурс” (значение 1) — и “повествование как историю” (значение 2). В том же смысле я буду использовать термин диегезис, который за имствован из ра бо т по теории кинематографического повествования. [Французский термин diegese, который здесь имеется в виду, переводится в русском киноведении как “диегезис”. К сожалению, в такой форме он практически совпадает со своим этимологическим дублетом — термином античной поэтики “диегесис” (по-французски “diegesis”), то есть “повествование” в отличие от “чистого подражания” (наст. изд., т. 1., с. 284 — 288, и ниже, в главе 4 “Повествовательного дискурса”). В публикуемом переводе эти два термина поневоле различаются лишь чисто условным чередованием одной согласной (с/з).

2 Плохие биографии никакого особенного неудобства не доставляют, поскольку их главный недостаток состоит в следующем: они хладнокровно приписывают Прусту то, что он говорит о Марселе, городку Илье — то, что он говорит о Комбре, Кабургу — то, что он говорит о Бальбеке, и так дале е. Подобный подход вызывает возражения сам по себе, но для нас опасности не представляет: если отвлечься от имен собственных, такой подход не выходит за рамки романа Пруста.

3 Здесь сохраняется это вызывающее споры имя, обозначающее одновременно героя и повествователя “Поисков”. В последней главе будет дано необходимое разъяснение.

4 “Les categories du recit litteraire”, Communications 8.

5 Переименованная в “видение” в книгах Litterature et Signification (1967) Qu'estce que le structuralisme? (1968).

6 Переименованная в “регистр” в 1967 и 1968 годах.

7 Надо ли уточнять, что, рассматривая здесь этот роман как повествование, мы отнюдь не имеем в виду сводить его к одной лишь этой стороне? Эта сторона часто игнорируется критикой, при том что Пруст никогда не упускал ее из виду. Так, он говорит о “невидимом призвании, историю коего представляет собой настоящее произведение” (Pleiade, II, р. 397, подчеркнуто мною). [Пруст, т. 3, с. 340.]

8 Термин модальность [mode] применяется здесь в значении, близком к значению соответствующего грамматического термина — наклонение; см., например, определение Литтре: “термин, применяемый к разным формам глагола, используемым для более или менее утвердительного высказывания о предмете и для выражения... различных точек зрения, с которых рассматривается чье-либо существование или действие”.

9 В том смысле, в каком Бенвенист говорит об “акте речи” [“instance de discours”] (Problemes de linguistique generale, V partie).

10 Цитируется по Petit Robert, Voix.

11 В обоснование уместности употребления этого термина применительно к Прустуможно привести такой факт: существует прекрасная книга Марселя Мюллера, озаглавленная Les Voix narratives dans “A la recherche du temps perdu” (Droz, 1965).

12 Первые три главы (“Порядок”, “Длительность”, “Повторяемость”) посвящены времени, четвертая — модальности, пятая и последняя — залогу.

© 2000- NIV