Женетт Ж. Работы по поэтике
Заимствования и взаимный обмен

Заимствования и взаимный обмен

В самом деле: до сих пор я рассуждал так, как если бы все отличительные особенности фикциональности и фактуальности были нарратологического порядка, с одной стороны, а с другой — как если бы пространство вымысла и пространство факта разделяла непроницаемая граница, затрудняющая всякий взаимный обмен и взаимное подражание. Подводя черту, мне следует релятивизировать обе эти методологические гипотезы.

Далеко не все “признаки” вымысла лежат в плоскости нарратологии, прежде всего потому, что не все они текстуального порядка: чаще всего — и, быть может, все чаще и чаще — текст сигнализирует о своей вымышленности посредством паратекстуальных мет, которые предохраняют читателя от каких бы то ни было недоразумений и примером которых, среди множества прочих, служит жанровое обозначение “роман”, проставленное на титульном листе книги или на ее обложке. Кроме того, некоторые текстуальные признаки вымысла имеют, к примеру, тематический характер (неправдоподобное высказывание типа: “С тростинкой дуб однажды в речь вошел...” может быть только фикциональным) или относятся к области стиля: непосредственно прямую речь, которую я числю среди повествовательных особенностей вымысла, часто рассматривают как явление стиля. Иногда имена персонажей выступают знаками романического повествования, по образцу классицистического театра. Некоторые традиционные зачины (“Жила-была...”, “Once upon a time” или, согласно фермуле сказочников Майорки, которую цитирует Якобсон, “Aixo era e поп era”1) функционируют как жанровые меты, и я подозреваю, что так называемые “этические” завязки2 современного романа (“Когда Орельен в первый раз увидел Беренику, она показалась ему просто некрасивой”) представляют собой столь же, если не более действенные сигналы фикциональности: они уж во всяком случае более откровенно3 отсылают к пресуппозиции существования персонажей (выставляя напоказ свою особую близость с ними, а стало быть, их “прозрачность”), нежели “эмические” зачины сказки или классического роман а. Однако в этом пункте мы, похоже, недалеко ушли от нарратологического признака внутренней фокализации.

Основная моя оговорка касается взаимодействия фикционального и фактуального режимов повествования. Кэте Хамбургер убедительно продемонстрировала “мнимый” характер романа от первого лица, который широко пользуется заимствованиями либо подражанием нарративной манере аутентичного автобиографического повествования — ретроспективной (мемуары) либо включенной наррацией (дневник, переписка). По-видимому, этого наблюдения все же недостаточно, чтобы, как делает Хамбургер, исключить данный тип романа из пространства вымысла, поскольку такое исключение по аналогии повлечет за собой исключение любых форм “формального мимесиса”4.

Между тем фикциональное гетеродиегетическое повествование в значительной мере представляет собой мимесис фактуальных форм, таких, как историография, хроника, репортаж, их симуляцию, в рамках которой приметы фикциональности — это всего лишь факультативные вольности, без которых он прекрасно может обойтись, как это весьма наглядно демонстрирует “Марбот” Вольфганга Хильдесхаймера5, мнимая биография некоего воображаемого писателя, притворяющаяся, будто она строго соблюдает все ограничения (и все уловки) самой что ни на есть “правдивой” историографии. И наоборот, все те приемы “фикционализации”, которые перечисляет Кэте Хамбургер, перекочевали за последние десятилетия в некоторые формы фактуального повествования, такие, как репортаж или журналистское расследование (то, что в Соединенных Штатах получило название “New Journalism”), в иные, производные жанры, такие, как “Non- Fiction Novel”.

Вот, к примеру, как начинается статья о продаже на аукционе “Ирисов” Ван Гога, напечатанная в “Нью-Йоркере” 4 апреля 1988 года: “Джон Уитни Пейсон, владелец “Ирисов” Ван Гога, некоторое время не видел своей картины. Он не ожидал, что когда картина снова окажется перед ним, она произведет на него такое впечатление; случилось это в нью-йоркской конторе “Сотбис”, осенью прошлого года, за несколько секунд до начала пресс-конференции, на которой должно было быть объявлено о ее продаже. Пейсону на вид лет пятьдесят; сердечное и жизнерадостное выражение его лица, рыжие волосы, ухоженная борода...”. По-моему, нет смысла специально объяснять, насколько эти несколько строк могут служить примером хамбургеровских признаков фикциональности.

Итак, взаимный обмен между вымыслом и не-вымыслом заставляет нас сильно смягчить выдвинутую a priori гипотезу о различии их повествовательных режимов. Если ограничиться рассмотрением чистых, свободных от всякой контаминации форм, которые существуют, скорее всего, лишь в пробирке специалистов по поэтике, то наиболее явные различия между ними будут, по-видимому, относиться в основном к модальности, теснее всего связанной с оппозицией между относительным, косвенным и неполным знанием историка и тем безграничным всеведением, какое по определению свойственно человеку, придумывающему то, о чем он рассказывает.

Если же обратиться к реальной повествовательной практике, то мы должны будем признать, что не существует ни чистого вымысла, ни настолько строго исторического повествования, чтобы в нем не оказалось никакого “оформления интриги” и никаких романических приемов; что оба режима, таким образом, отстоят друг от друга вовсе не так далеко, и каждый из них, со своей стороны, отнюдь не так однороден, как может показаться на расстоянии; и что, вероятно, между сказкой и романом-дневником (как показывает Хамбургер) окажется гораздо больше нарратологических различий, чем между романом-дневником и дневником аутентичным, или (что Хамбургер отрицает) что роман классический и роман современный различаются сильнее, чем этот последний и газетный репортаж, приправленный “оживляжем”.

Либо, говоря иными словами: что Серль в принципе прав (а Хамбургер не права), полагая, что всякий вымысел, а не только роман от первого лица6, является не-серьезной симуляцией не-вымышленных утверждений, или, как их именует Хамбургер, высказываний о реальности; и что Хамбургер права на деле (а Серль не прав), обнаруживая в вымысле (особенно современном) признаки (факультативные) фикциональности7,— но что она заблуждается, полагая, или подразумевая, будто признаки эти обязательны и постоянны, и при этом являются настолько исключительной принадлежностью вымысла, что не-вымысел не может их позаимствовать.

Она могла бы, наверное, возразить, что, заимствуя эти признаки, не-вымысел фикционализируется, а вымысел, утрачивая их, дефикционализируется. Но именно возможность этих, законных или незаконных, трансформаций я и хочу подчеркнуть; именно в ней — свидетельство того, что жанры могут прекраснейшим образом менять свои нормы — нормы, которым они, в конечном счете, следуют исключительно по собственной воле (да простится мне столь антропоморфная лексика), и что соблюдение ими правдоподобия или “законности” предельно изменчиво и сугубо исторично8.

Этот сугубо предварительный вывод в форме соломонова решения тем не менее нисколько не отменяет нашей проблематики: вопрос стоил того, чтобы его поставить, каков бы ни оказался ответ на нег о. Тем более вывод этот не должен подрывать эмпирических исследований, ибо если даже — или даже особенно в этом случае,— повествовательные формы запросто пересекают границу между вымыслом и не-вымыслом, то не менее, а скорее даже более насущной необходимостью для нарратологии будет последовать их пример9.

Постскриптум, ноябрь 1991 г.: случай, упоминаемый на стр. 399, впоследствии реализован у Катрин Клеман (Adrienne Lecouvreur ou le Coeur transporte, Laffort, 1991), которая полностью подтвердила нашу гипотезу. Правда, на факторы фикциональности автор книги не поскупилась: биографию эту она предлагает считать устным рассказом Жорж Санд Саре Бернар.

Примечания

1 Essais de linguisfique generate, p. 239.

2 См.: Nouveau Discours du recit, p. 46 — 48.

3 Так полагал уже Строусон (“De 1'acte de reference” (1950), in: Etudes de logique et de linguistique, p. 22 — 23), противопоставлявший “неусложненной” (поп sophisticated) фикциональности народной сказки более развитую фикциональность современного романа, который снимает с себя обязанность полагать существование своих объектов и ограничивается тем, что предполагает его,— что одновременно и скромнее, и эффективнее, поскольку пресуппозиция не подлежит обсуждению и не может быть оспорена. Монро Бердсли '(iCsthetics, p. 414 ) иллюстрирует эту оппозицию на примере двух воображаемых зачинов: наивного “Once upon a time the US had a Prime Minister who was very fat” [“Жил-был в Соединенных Штатах премьер- министр, и был он очень толстый”] и усложненного “The Prime Minister of the US said good morning to his secretaries, et c. ” [ “ Премьер-министр Соединенны хШтатов поздоровался со своими секретарями”]. Пресуппозиция существования персонажа не менее отчетливо прочитывается в примере, дорогом сердцу философов-аналитиков: “Шерлок Холмс жил в доме 221Б по Бейкер-стрит”, свести который к наивному типу можно было бы , переписав его в духе Рассела : “ Ж и л- был один и то ль ко один человек, который носил имя Шерлока Холмса...” Мы также можем сказать, что наивный эмический тип задает свои объекты, а этический — внушает их посредством предикатов: если кто-то живет в доме 221Б по Бейкер-стрит, то он уж непременно существует на свете.

4 Разумеется, я заимствую этот термин у Михала Гловиньского (“Sur le roman a la premiere personne” (1977, Poetique, 72, ноябрь 1987). Однако Гловиньский, как и Хамбургер, применяет этот термин только к гомодиегетическому повествовательному режиму.

5 Sir Andrew Marbot (1981), Paris, Lattes, 1984.

6 Серл , напомню , тем не менее полагает, что роман от первого лица имеет большее процентное содержание “мнимости”, поскольку автор “не только притворяется, будто делает утверждения, но... и притворяется кем-то другим, делающим утверждения” (Art. cit., p. 112).

7 Мне, например, кажется, что весьма характерные признаки фикциональности содержатся в примере, взятом Серлем у Айрис Мердок: “Еще целых десять деньков без лошадей ! Так думал лейтенант Эндрю Чейэ Уайт, недавно назначенный в знаменитый полк Коня короля Эдуарда, слоняясь в приятном безделье по саду в одном из пригородов Дублина в солнечный воскресный вечер; стоял апрель тысяча девятьсот шестнадцатого года”. Лучшего примера не найти и самой Кэте Хамбургер.

8 Доррит Кон, верная своей позиции, которую она сама называет “сепаратистской”, в своей работе “Fictional versus Historical Lives: Borderlines and Borderline Cases” (Journal for Narrative Technique, весна 1989), рассматривая некоторые случаи подобных пограничных столкновений, старается свести их значение к минимуму: “(Они) не только не стирают границы между биографией и вымыслом. но и делают ее еще более ощутимой”. Это замечание справедливо hic et nunc, однако чтобы узнать, что произойдет с течением времени, потребовалось бы подождать несколько десятков лет. Первые вкрапления несобственно прямой речи, первые повествования в форме внутреннего монолога, первые кваэификциональные материалы “Новой журналистики” и пр. могли поначалу вызывать у читателей удивление и сбивать их с толку, а сегодня на них почти не обращают внимания. ничто не изнашивается быстрее, че ощущение отхода от норм ы. В плане нарратологическом — равно как и в тематическом — градуалистские, или, как выражается Томас Павел, “интеграционистские”, тенденции представляются мне более реалистичными, чем любые формы сегрегации.

9 Иной подход к той же проблеме см. в татье: Michel Mathieu- Colas, “Recit et verite”, Poetique, 80, novembre 1989.

© 2000- NIV