Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя
(старая орфография). Н. В. Гоголь, как историк и педагог. Типы воспитателей и задачи воспитания по произведениям Гоголя

Заявление о нарушении
авторских прав
Категория:Педагогическая статья
Связанные авторы:Гоголь Н. В. (О ком идёт речь)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография). Н. В. Гоголь, как историк и педагог. Типы воспитателей и задачи воспитания по произведениям Гоголя (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ТИПЫ ВОСПИТАТЕЛЕЙ И ЗАДАЧИ ВОСПИТАНИЯ ПО ПРОИЗВЕДЕНИЯМ ГОГОЛЯ.

I.

В заключение нашей речи о Гоголе, как педагоге, скажем об изображении в его произведениях воспитателей, причем, во избежание односторонности, коснемся слегка для сравнения также типов, встречающихся в произведениях Пушкина, что̀ может иметь значение в виду слишком большой случайности и недостаточности обрисовки соответствующих типов у Гоголя.

—————

Хотя Пушкин не имел, очевидно, в своих произведениях ни цели, ни даже повода представить нам типы идеальных воспитателей; но мы у него не находим даже и более или менее сносных представителей педагогического сословия — явное доказательство, что он был не вполне удовлетворен не одним только собственным, но и вообще современным, а тем более старинным русским образованием. Странным могло бы показаться с первого взгляда, однако, то обстоятельство, что единственные примеры сколько-нибудь разумного обучения мы могли бы найти у него лишь в минувшия эпохи, при описании старины, и притом не ближайшей, не второй половины XVIII века, а, напротив, более отдаленной. Из этого, конечно, никак нельзя было бы вывести заключения, что Пушкин идеализировал старину или находил в ней преимущества, что он относился с предубеждением к образованию в позднейшее время, тем более, — будто в русском обществе и в русской педагогии произошел явный регресс в начале нынешняго столетия. Но каким же образом Пушкин, который никогда не руководился пристрастием к древней Руси и вообще никакими предвзятыми тенденциями, изобразил образование в ближайшее к себе время в менее выгодном свете? Дело объясняется очень просто. В допетровскую эпоху образование было на Руси исключительным явлением, но не подневольным, и потому, будучи воспринимаемо более или менее сознательно и свободно, не сопровождалось еще теми, подчас в высокой степени комическими, явлениями, которые впоследствии были порождаемы обыкновенно вынужденным и насильственным характером обучения. Сделавшись невольным достоянием невежественной толпы, оно стало современем принимать нередко самые нелепые, карикатурные формы, от которых освободиться, может быть, далеко не так легко, как это кажется. В „Борисе Годунове“ Пушкин не только без иронии, столь обыкновенной у него при изображении педагогов и результатов воспитания в других случаях, всего чаще уродливых и смешных, — но, наоборот, с любовью и несомненным сочувствием рисует учение юного сына Годунова. В превосходной сцене, где Годунов представлен среди домашней обстановки, в высшей степени отрадное впечатление производит и маленький царевич, который учится с охотой и толком, и его державный отец, с истинным наслаждением видящий в своем сыне осуществление лучшей части его заветных надежд, которые он питал относительно России. С таким чувством благородного воодушевления мог смотреть на успехи в науках своих детей после того разве сам величайший представитель русской нации, её незабвенный преобразователь. Нигде мы не найдем у Пушкина более светлой, более привлекательной картины разумного и вполне осмысленного учения. На все вопросы отца мальчик отвечает бойко и удачно; учение не было для него, как для бо́льшей части почти современных ему юношей, получавших образование в Киевской академии или братских школах, „горькой школьной чашей“; оно было для него сознательным средством просветить свой ум и обогатить его познаниями, необходимыми для разумного управления Русью. В отце своем он находит достойного, истинно-просвещенного руководителя, который говорит ему:

„Учись, мой сын, и легче, и яснее
Державный труд ты будешь постигать“.

Но нельзя забывать, что Пушкин взял здесь, очевидно, совершенно исключительный, может быть, единственный случай из истории нашего просвещения до Петра Великого. Наоборот, заурядным явлением в ту эпоху были побеги от тяжкой „школьной чаши“ в казачество и закапывание в землю букварей, как это делал не раз Остап в повести Гоголя „Тарас Бульба“. Более применимую к обыкновенным, так сказать, типичным случаям тогдашняго обучения характеристику мы находим уже у Гоголя в следующих строках: „Тогдашний род учения страшно расходился с образом жизни. Эти схоластическия, грамматическия, реторическия и логическия тонкости решительно не прикасались ко времени, никогда не применялись и не повторялись в жизни. Учившиеся им ни к чему не могли привязать своих познаний, хотя бы даже менее схоластических. Самые тогдашние ученые более других были невежды, потому что вовсе были удалены от опыта“. Таким образом, изображение в сочувственном свете исключительно воспитания в отдаленную старину было у Пушкина, безспорно, случайностью, хотя мы могли бы у него указать и другой пример подобной случайности. Мы говорим об Ибрагиме в „Арапе Петра Великого“, где последний представлен человеком дельным, сумевшим извлечь серьезную пользу из полученного им за-границею образования и взявшим от школы то̀, что́ она могла ему дать. Что он не даром провел годы своего учения, видно из того, что, по возвращении в Петербург, он был в состоянии немедленно сделаться сотрудником великого Царя-Преобразователя. Но это опять если не исключение, то представитель весьма ограниченного меньшинства серьезных молодых людей, очень заметно выделявшихся из пестрой толпы жалких перенимателей европейской внешности вроде франта Корсакова, который с таким постыдным тупоумием гордится своим щегольским костюмом и изысканными манерами и который заслужил меткое прозвание „заморской обезьяны“. В повести снова лишь случайно, по требованиям собственно литературным, в качестве героя произведения, сильно выдвигается разумный представитель основательного образования, Ибрагим, тогда как дюжинный представитель толпы, ограниченный, самодовольный и невежественный Корсаков отступает на дальний план. Генеалогическия или, лучше сказать, фамильные соображения явно играют здесь не маловажную роль, подобно тому, как в „Борисе Годунове“ слишком выдвинут вперед боярин Гаврила Пушкин, гораздо больше, нежели позволяет верность истории. Но литературные и иные соображения никогда не шли у Пушкина в разрез с историческими и не затемняли последних, и едва ли можно сомневаться, что если бы повесть была окончена, то, вероятно, мы имели бы в ней такое же полное изображение эпохи Петра Великого, как полно представлена эпоха Бориса Годунова в трагедии того же названия.

„Евгении Онегине“, образование которого хотя очерчено и довольно поверхностно, но во всяком случае скорее с выгодной стороны. Пушкин вообще очень сочувственно относится к только-что возвратившемуся из Германии юному поэту, бывшему питомцу Геттингенского университета.

Но как бы то ни было, Ленский продукт не отечественного воспитания и потому в настоящем случае может представлять для нас только очень условный интерес. Нам важнее знать, как смотрел Пушкин на современное ему образование в России. Здесь мы должны начать с известной характеристики этого образования в „Евгении Онегине“:

„Мы все учились понемногу,
Чему-нибудь и как-нибудь;

У нас немудрено блеснуть“.

Если бы мы захотели проверить эту характеристику по самым произведениям поэта, то, без сомнения, убедились бы, что слова эти не случайно сорвались с его языка под влиянием пессимистического настроения или преувеличенно-мрачного взгляда на тогдашнее воспитание; нет, они были, как оказывается, действительно применимы к обществу того времени. В том же произведении, но уже в следующей главе, написанной не ранее как через год после только-что приведенных строк, Пушкин высказал сходный взгляд на тот же предмет уже совершенно по другому поводу:

„Нам просвещенье не пристало,

Жеманство — больше ничего“.

И эта вторая характеристика опять находится в полнейшем согласии с изображением в произведениях Пушкина представителей образованного класса.

Следы нелепого жеманства, явившагося плодом неразборчивого и неумелого перенимания у иностранцев, мы найдем у большинства Пушкинских героев. Этот тип, начиная с кантемировского Медора, видоизменяясь, облагороживаясь или, по меньшей мере, становясь приличнее, не умирал в русской литературе до наших дней. В произведениях Пушкина первым по времени и карикатурным по своей безнадежной пустоте является уже названный нами Корсаков в „Арапе Петра Великого“. Но оставляя теперь его в стороне и сосредоточивая свое внимание преимущественно на типах конца прошлого и начала нынешняго столетия, мы должны прежде всего отметить и проследить наиболее яркое отражение этого прививного жеманства в женских типах. Вот перед нами почтенная половина Дмитрия Ларина, мать Татьяны и Ольги:

„Она любила Ричардсона

Не потому, чтоб Грандисона
Она Ловласу предпочла;


Твердила часто ей об них“...
.... „Она была одета
“...
„Бывало писывала кровью

Звала Полиною Прасковью

Корсет носила очень узкий,
И русский Н., как N французский,
“.

— и мы встретимся у Пушкина с настоящей „образованной дамой“, получившей патентованное пансионское воспитание. Эта дама — Наталья Павловна в „Графе Нулине“. Здесь, характеризуя пустоту и пошлость современного женского воспитания, Пушкин удивительно сходится с Гоголем, коснувшимся того же предмета в юмористической характеристике Маниловой.

„Хозяйство“, говорит Гоголь, „предмет низкий, а Манилова воспитана хорошо, а хорошее воспитание, как известно, получается в пансионах; а в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и сюрпризов. Впрочем, бывают разные усовершенствования и изменения методов, особенно в нынешнее время: все это более зависит от благоразумия и способностей самих содержательниц пансиона. В других пансионах бывает, таким образом, что прежде фортепьяно, потом французский язык, а там уже хозяйственная часть. А иногда бывает и так, что прежде хозяйственная часть, т. е. вязание сюрпризов, потом французский язык, а потом уже фортепьяно. Разные бывают методы“.

Пушкин с своей стороны так характеризует пансионское воспитание Натальи Павловны:

„Наталья Павловна совсем

Не занималася, затем

Она воспитана была,

“.

Начиная с обучения танцам Натальи Гавриловны, дочери Гаврилы Афанасьевича Ржевского в „Арапе Петра Великого“, которая хотя и была воспитана по старинному и даже не знала грамоте, но уже жаждала уроков „плясок немецких“ до того, что строгий и с упорным пристрастием державшийся старины отец принужден был уступить её горячему желанию и прибегнуть к услугам хромого шведского офицера, согласившагося сделаться танцмейстером, — начиная с этого еще очень старинного проявления жеманства, оно надолго вошло в русские нравы, и изображение его мы находим всюду у Пушкина. Сама Татьяна в „Евгении Онегине“ обязана особенностям вполне индивидуальным — своему далеко не дюжинному уму, замечательному такту, любви к чтению и в высокой степени развитой любознательности, — что мы в ней не находим ничего странного, не говоря уже о карикатурном. Но и она обучалась очень немногому, почти только одним танцам да французскому языку и научилась читать французские романы; но не могла притом отрешиться от самых грубых простонародных суеверий. Но ведь Татьяна личность выдающаяся, исключительная. Не без намерения знакомя с нею в первый раз читателей, Пушкин предпосылает характеристику её младшей сестры Ольги. Сначала он дает легкую, преимущественно внешнюю характеристику пустенькой, заурядной девушки, о которой при её крайней духовной безсодержательности, нечего и сказать, кроме того, что у нея

„Глаза, как небо, голубые,

Движенья, голос, легкий стан“, и проч.

Татьяны ведется все еще в связи с характеристикой Ольги и состоит сначала из отрицательных признаков: поэт, очевидно, хочет нам дать почувствовать, что Татьяна не походит на Ольгу и вообще на дюжинных провинциальных девушек, которых Ольга является более или менее типичной представительницей. Самое расположение характеристики Татьяны, постепенно переходящей от менее значительных черт к таким, которые доказывают богатство её внутренняго мира, намекает с достаточною ясностью, что Татьяна — натура щедро одаренная, не похожая на большинство сверстниц.

Все названные выше девицы более или менее знают французский язык, читали французские романы и, под влиянием безпорядочного чтения, их разгоряченное воображение так настроено, что оне ищут героев собственного романа, часто заставляя себя рядить в них первого попавшагося.

что нередко, занятые своим образованием и развитием, люди могли гордиться, главным образом, тем, что умели читать и говорить по-французски. Так, начиная с представителей прошлого столетия, отметим Швабрина, у которого „было несколько французских книг“. Из представителей нынешняго века Пушкин говорит всего подробнее о воспитании Онегина, и то не столько о самом воспитании, сколько о его результатах. Но воспитание Онегина так часто разбиралось и характеризовалось, что мы не решаемся снова поднимать этот вопрос. Достаточно заметить, что воспитание Онегина было все сосредоточено на усвоении манер и тех верхушек знаний, которые предназначались исключительно для эффекта, чтобы ослепить блеском, или, употребляя вульгарное выражение, „пустить пыль в глаза“. И действительно, Онегин

... „по-французски
Мог изъясняться и писал,

“.

Всеми этими талантами, надо полагать, обладал и Владимир Дубровский, выдававший себя за француза, следовательно — довольно хорошо знавший французский язык и имевший возможность свободно фигурировать в качестве чуть не парижанина не в особенно диком захолустье. Таким образом и мужчины в те времена заботились больше всего о французском языке и светской развязности. И они, подобно прекрасному полу, благодаря привольной жизни, обезпеченной крепостным трудом, проводили бо́льшую часть времени в обществе, где предавались светским разговорам, играли в любовь, увозили своих избранниц, стрелялись на дуэли и вообще могли считаться предшественниками Печорина, не имея пока только самой яркой отличительной черты этого последняго — его демонического разочарования. Разочарование же Онегина было такой невысокой пробы, что оно может, пожалуй, и вовсе не идти в счет: он все же гораздо ближе к молодому Дубровскому, нежели к Печорину.

Двадцатые и тридцатые годы нынешняго столетия были по преимуществу временем, когда уживалось рядом самое старозаветное самодурство с элементарными признаками внешняго лоска. Смешение французского с нижегородским господствовало не только в языке, но и в самых нравах. Тогда были возможны рядом личности Ивана Петровича Берестова, коренного, чисторусского старинного дворянина, и англомана Григория Ивановича Муромского. Характер образования в высших и средних слоях имел много сходного; разница же была скорее количественная, нежели качественная. Все наши аристократы, изображенные Пушкиным, все эти личности — графиня в „Пиковой Даме“, Зинаида Вольская и Минский в отрывке „Гости съезжались на дачу“ отличаются только тоном и обстановкой от Марьи Кирилловны в „Дубровском“, Марьи Гавриловны в повести „Метель“, Лизы и Саши, а также Владимира Z в отрывке „Роман в письмах“, Сильвио в „Выстреле“, Германа в „Пиковой Даме“. Люди более средняго круга бывали иногда смешны своим жеманством, как Григорий Иванович Муромский в „Барышне-Крестьянке“, который „развел английский сад и тратил на него почти все доходы“, одел конюхов жокеями и обработывал поля по английской методе. Конечно, действующия лица „Египетских ночей“ и относящихся к ним неконченных отрывков гораздо изящнее; резкия странности людей средняго круга в них сглажены постоянным обращением в большом свете. Такие львы и львицы, как Чарский, Вольская, графиня К. и муж её польский граф стоят, без сомнения, на гораздо высшей ступени сравнительно с Муромским и ему подобными.

Во всяком случае, весь склад тогдашней жизни, характер образования, обращение с учителями, самая роль их в тех помещичьих и столичных семьях, где им было назначено судьбой воспитывать юных птенцов, были таковы, что нельзя не повторить слов Грибоедова: „Свежо предание, а верится с трудом“.

„с учителями не церемонился и уже двоих засек до смерти“. Мы видим тут явную связь между нравами первой половины нашего столетия и блаженной памяти временами Митрофана и Простаковой. Идти учителем в дом к Троекурову могла заставить или крайняя, безвыходная нужда, как настоящого Дефоржа, или пылкая романтическая страсть, под влиянием которой мнимый Дефорж-Дубровский не только переносил выходки капризного барина, но и забывал в нем ненавистного, смертельного врага. Ради этой страсти, Дубровскому пришлось вынести и устроенную для потехи Кириллы Петровича обидную аудиенцию с голодным медведем.

И так на вопрос, в каком свете являются практики-педагоги и самое воспитание в произведениях нашей литературы начала нынешняго столетия приходится, к сожалению, ответить констатированием того прискорбного факта, что мы не находим у Пушкина ни одного положительного типа педагога, но исключительно отрицательные. Конечно, это должно быть объяснено неудовлетворительным состоянием нашей педагогии, бывшей в начале нынешняго века еще в руках слишком известных каждому гувернеров-иностранцев; но надо обратить внимание и на другия обстоятельства. Так мы должны принять в разсчет вообще весьма сильное преобладание отрицательных типов в нашей литературе.

Замечательно, кроме того, что все приведенные у Пушкина педагоги исключительно иностранцы разных наций, в огромном большинстве случаев французы, но также и немцы, шведы (пленный танцмейстер с простреленной ногой в повести „Арап Петра Великого“), и англичане (мы имеем здесь собственно гувернантку-англичанку в „Барышне-Крестьянке“). Единственными же русскими воспитателями являются невежественные дядьки. О дядьках упомянуто лишь вскользь уже в «Записках П. В. Нащокина“, представляющих из себя не повесть, а действительные воспоминания прошлого (см. Соч. Пушк., т. IV, стр. 342); но зато к этой группе принадлежит ярко очерченная личность Савельевича, дядьки Гринева. Этот симпатичный тип вместе с няней Егоровной в „Дубровском“ и седой Филиппьевной в „Евгении Онегине“ принадлежит к числу весьма привлекательных по образцовой самоотверженности, безграничной преданности господам до последней капли крови, по полнейшему безкорыстию, наконец по совершенному отсутствию сознания собственных заслуг. Эти типы, конечно, должны быть признаны положительными, не смотря на некоторые смешные стороны. Но это все-таки не настоящие воспитатели. А воспитатели в произведениях Пушкина все далеко не идеальные гувернеры-иностранцы. Кого же мы встречаем в ряду этих последних?

„воспитателей двух поколений: предшествовавшого Пушкину и современного ему. К первым принадлежит прежде всего классическая фигура страстного любителя спиртных напитков, невежественного Бопре, этого „канальи-француза“, спавшого сном невинности в тот злополучный час, когда Андрей Петрович Гринев застал его воспитанника клеившим змей из соблазнившей его своей добро́той географической карты и прилаживавшим хвост к мысу Доброй Надежды, и еще тот чопорный француз, который, если не злонамеренно, то по неизвинительной оплошности „научил пьянству“ мальчика Нащокина. Но это все еще, так сказать, старозаветные французы, которые были возможны только в прошедшем столетии и то преимущественно в глухих захолустьях. За ними постепенно следуют: madame, ходившая за Евгением Онегиным, и сменивший ее „француз убогий“ monsieur l’Abbé, мамзель Мишо и француз Дефорж в „Дубровском“, содержательница пансиона Фальбала, в котором получила воспитание Наталья Павловна в „Графе Нулине“, жеманная англичанка в „Барышне-Крестьянке“, и проч. Все это, кроме Дефоржа, типы в высокой степени комические. Называя их, нельзя не отметить верное воспроизведение у Пушкина исторической черты: действительно, в конце прошлого и начале нынешняго столетий, всю Россию, чему-нибудь учившуюся, коверкали на все лады эти иноземные гости, которых затронул в своих безсмертных баснях и незабвенный дедушка Крылов (напр. в „Червонце“). Безчисленные примеры подобных иностранцев мы могли бы найти в разных воспоминаниях, печатавшихся и продолжающих печататься в наших исторических журналах, а также их изображения нередки, конечно, и в литературных произведениях, которых сюжеты относятся к первой половине нынешняго столетия. Так, напр, и у Грибоедова в „Горе от ума“ Фамусов говорит дочери о её бывшей воспитательнице:

„Мать умерла — умел я принанять
“...

Сами наши писатели первой половины нынешняго века, в противоположность своим предшественникам на литературном поприще, обучались непременно у иностранных гувернеров: Жуковский у какого-то немца Якима Ивановича, мучившого его и ознаменовавшого свое пребывание в Мишенском комическими проявлениями своей оригинальной страсти к кузнечикам (см. Загарина, „В. А. Жуковский и его произведения“, т. I, стр. 4), у Христиана Филипповича Роде, содержателя пансиона в Туле, Грибоедов у Петрозилиуса и Иона (оба они, а особенно последний, впрочем, далеко не походили на большинство своих собратий); первоначальными учителями Пушкина были Монфор, Русло, Шедель и Шиллер, учителями Лермонтова — Жандро, Леви и Винсон...

В произведениях Гоголя мы уже почти не найдем этой иноземной армии; единственный иностранец учитель у него живший некогда в антресолях дома Плюшкина учитель-француз, „который славно брился и был большой стрелок: приносил всегда к обеду тетерек или уток, а иногда одни воробьиные яйца, из которых заказывал себе яичницу, потому что больше в целом дом никто её не ел“. Кроме этого француза мы встречаем еще у Гоголя тут же, при описании прежней жизни Плюшкина, также жившую на антресолях компатриотку его, наставницу двух девиц, и еще только упомянутых, но не обрисованных гувернеров всех наций, гуляющих с своими питомцами в батистовых воротничках по Невскому проспекту. Гоголь изображает их так: „Английские джонсы и французские коки идут под руку с вверенными их родительскому попечению питомцами и с приличною солидностью изъясняют им, что вывески над магазинами делаются для того, чтобы можно было посредством их узнать, что̀ находится в самых магазинах. Гувернантки, бледные миссы и розовые славянки, идут величаво позади своих легеньких, вертлявых девчонок, приказывая им поднимать несколько выше плечо и держаться прямее“ („Невский Проспект“). Из этих строк мы снова убеждаемся, что иностранный элемент среди воспитателей детей средняго и высшого слоев общества был преобладающим, хотя здесь упомянуты уже и „розовые славянки“. Как ни бегло коснулся Гоголь этих гувернеров-иностранцев, но перед нашими глазами, на основании этого легкого очерка, весьма живо рисуются жеманные педанты, которых мудрость состоит преимущественно во внешней выправке и муштровании и в весьма легковесных объяснениях, которые немного или вовсе не отличаются от самодовольных толкований молодого шляхтича, с большим аппломбом разъяснявшого своей коханке Юзысе, что народ собрался на площади, чтобы смотреть, как будут казнить преступников, а тот, который держит в руках секиру, палач, и, наконец, что „как начнет палач колесовать и делать другия муки, то преступник будет еще жив; а как отрубят голову, то он, душечка, сейчас и умрет“.

̀ имеет в сочинениях Гоголя какое-нибудь отношение к иностранцам-воспитателям и к часто изображаемому Пушкиным жеманству, то мы находим у него зато ярко обрисованным не одного отечественного захолустного пестуна. Самый характерный из них учитель Чичикова, большой любитель „тишины“, не терпевший Крылова за то, что он сказал: „по мне хоть пей, да дело разумей“, и не любивший живых и бойких мальчиков, потому что ему казалось, что они могут над ним посмеяться. Далее следуют: смотритель уездного училища Лука Лукич Хлопов с своим штатом учителей, из которых один не может обойтись, чтобы, входя на кафедру и раскланиваясь с учениками, не сделать убийственную гримасу, а другой, рассказывая с жаром об Александре Македонском, ломает казенные стулья. Сам Лука Лукич — человек запуганный до последней степени, как огня боящийся ревизий, причем ему особенно досадно, что „всякий мешается, всякому хочется показать, что он тоже умный человек“. Наконец, занимающую нас фалангу можно заключить учителем детей Манилова, обучившого своих питомцев названиям главных городов в европейских государствах.

Таким образом мы получаем из сочинений Гоголя знакомство с действовавшим в его время поколением воспитателей, хотя и менее разностороннее, нежели из сочинений Пушкина. У обоих писателей, как это и естественно, находятся очень близкия точки соприкосновения в изображении представителей той же эпохи; указанная же нами существенная разница в преимущественном выборе одних типов педагогов перед другими опять вполне объясняется тем кругом, в котором имели больше случаев производить свои наблюдения оба наши величайшие писателя. Гоголь мало изображал аристократический и даже средний круг. Поэтому же мы чаще встречаем у него изображение людей, не получивших почти вовсе образования, особенно в повестях с сюжетами из малороссийского быта: Солопий Черевик, Оксана, кузнец Вакула, Левко, старосветские помещики, Иван Иванович Перерепенко и Иван Никифорович Довгочхун — все это люди, которые и слыхом не слыхали об учении и науках, или же совсем о них не заботились и не вспоминали. Большинство помещиков в „Мертвых Душах“ и чиновников в „Ревизоре“ едва возвысились над простой грамотностью, хотя некоторые из них имеют понятие о „Юрии Милославском“ Загоскина и знают по имени Пушкина.

ему женского пансионского образования, как Гоголь смеется над его пустотой, над ограниченными взглядами содержательниц пансионов и над продуктами их воспитания вроде Маниловой и проч. В ином, но также юмористическом свете рисует Гоголь и образование мужчин: он представляет нам профессоров с „новыми взглядами и новыми точками воззрений“, „забрасывающих своих слушателей мудреными терминами и прочитывающих в три года только введение да развитие общин каких-то немецких городов“. В повести „Вий“ Гоголь вводит читателей уже в будничный обиход средней школы, живо представляя пеструю толпу грубых и полуголодных бурсаков, и самое устройство бурсы с авдиторами и ликторами, разделение её на богословов, философов, риторов и грамматиков, наконец, развлечения школьников, вроде кулачных боев, обычай сечения и уклонения от него, периодическия странствования домой на летния каникулы и проч. Вообще вся внешняя сторона быта и самая жизнь бурсы изображены Гоголем замечательно живо и ярко. Питомцы бурсы, богослов Холява и философ Хома Брут, вкусили уже от плода школьного учения, испробовали преимущественно всю горечь корней его с неизбежной некогда спутницей его лозой, но знания их не глубокия; едва ли они даже многим превосходили в этом отношении бурсаков прежних поколений, Остапа и Андрия, знавших, что̀ такое бурса и римская республика, но оставшихся и по наружности, и на самом деле, такими же простыми и невежественными людьми, как и вся окружавшая их толпа обыкновенных запорожцев. В противоположность большинству получивших какое-нибудь образование героев Пушкина, они не имеют никакого понятия о светском лоске.

Как юморист, Гоголь выставляет преимущественно пошлость и в представителях столицы, в лице Хлестакова, Тряпичкина, майора Ковалева и других, представляющих собою продукты извращенного воспитания, иногда также не без следов жеманства. Единственно два художника, Чертков и Пискарев, являются у него не только людьми не чуждыми образования, но даже до некоторой степени благородными носителями идеалов — по крайней мере в начале.

педагога Александра Петровича в начале второй части „Мертвых Душ“. Впрочем, эта личность уже гораздо менее удачно обрисована автором, как и все созданные его воображением, а не взятые из действительного мира. Гоголь сам говорил о себе в „Авторской Исповеди“, что он „никогда не создавал в воображении и не имел этого свойства“ и что у него „только то и выходило хорошо, что̀ было взято из действительности, из данных известных ему“. Заметим кстати, что у Пушкина мы совсем не находим соответствующого Александру Петровичу воображаемого педагога, что̀ и понятно, так как он никогда не насиловал своего творчества и не задавался намерением рисовать ходульных героев.

В заключение обзора той части педагогических взглядов Гоголя, которая касается общественного воспитания, не можем не указать на одну точку соприкосновения его статей с заметками Пушкина о народном воспитании. Этим звеном можно считать общую им обоим мысль о том, как достигнуть главной цели воспитания — чтобы „воспитанники были всегда верны отечеству и государю“. В статьях Гоголя с этой мыслью тесно соединена еще другая: в своем плане преподавания он ставит везде во главу угла познание „непостижимого Зодчого мира“. С другой стороны, отметим и существенную разницу во взглядах наших писателей на воспитание: Гоголь, как всегда и во всем, задавался слишком широкими целями, создавал грандиозные идеалы, осуществить которые часто был не в силах, и притом он пытался изобразить отвлеченный тип образцового педагога; Пушкин представлял только то̀, что́ наблюдал в действительности, а в своей педагогической заметке посвятил внимание не общим, а частным, животрепещущим педагогическим вопросам, имевшим непосредственное отношение к известному времени и известным обстоятельствам.

—————

и переработкой того богатого запаса впечатлений, который был вынесен Гоголем из практической жизни. Как во всех статьях педагогического характера, вышедших из-под пера Гоголя, мы замечаем некоторую устойчивость во взглядах, так например мысли, высказанные в 1829 году, т. е. тотчас по оставлении Гоголем гимназии высших наук в Нежине, повторяются приблизительно в сходной форме в 1834 г., и Гоголь-профессор придерживался в общих чертах тех же мнений, какие имел еще Гоголь-абитуриент лицея: как в этих статьях Гоголь ратует за цельное и яркое представление преподаваемого, так и в своих педагогических суждениях, касающихся первоначального и дальнейшого домашняго воспитания, он невольно устремлял главное внимание на ту сторону духовного, которая, по его внутреннему признанию, всего больше казалась ему целесообразною по воспоминаниям собственной детской жизни. Его непосредственное чувство громко говорило в пользу картинности и увлекательности развертываемых перед учащимися о́бразов, и причину этого взгляда следует искать, во всяком случае, не столько в твердо сложившихся убеждениях, благодаря строгому анализу и напряженной головной работе, сколько в свежем сознании когда-то пережитого и перечувствованного. Помня, что в его душу всего сильнее и глубже западало все то́, что́ действовало на его воображение, он, без сомнения, искренно и без фраз настаивает на воздействии именно на эту способность. Как при изучении географии, по убеждению Гоголя, воспитанник не должен вовсе иметь учебника, потому что книга „какая бы она ни была, будет сжимать и умерщвлять воображение“ и след. перед учеником „должна быть одна только карта“: так в том же самом духе высказывался он в письме к матери о религиозном воспитании одной из своих младших сестер:

„Говорите ей поболее о будущей жизни, опишите всеми возможными и нравящимися для детей красками те радости и наслаждения, которые ожидают праведных, и какие ужасные, жестокия муки ждут грешных. Ради Бога, говорите ей почаще об этом, при всяком её поступке, хорошем или дурном. Вы увидите, какие благодетельные это произведет следствия. Нужно сильно потрясти детския чувства, тогда они надолго сохранят все прекрасное. Я испытал это на себе“.

Другая отличительная особенность педагогических взглядов Гоголя, касающихся домашняго воспитания, — их узкая практичность. С этой стороной их мы знакомимся из его интимной переписки с родными. Гоголю случалось иногда давать советы матери, сестре, знакомым о воспитании их детей или племянников, и здесь-то он становился обыкновенно на самую обыденную, практическую почву. В воспитании женщины он ценил больше всего её хозяйственные познания и уменье быть полезной в домашнем обиходе. Отдавая одну из сестер (окончившую, впрочем, уже курс в Патриотическом институте) на попечение своей знакомой П. И. Раевской, он в следующих словах формулировал свои надежды и желания: „С моей стороны, я бы желал, чтобы моя сестра выучилась вот чему: 1-е, уметь быть довольною совершенно всем; 2-е, быть знакомой больше с нуждою, нежели с обилием; 3-е, знать, что̀ такое терпение, и находить наслаждение в труде. Назначение женщины — семейная жизнь, а в ней много обязанностей разнородных. Здесь женщина является гувернанткою и нянькою, и домоводкою, и казначейшею, и распорядительницею, и рабою, и повелительницею. Вы можете поручить ей какие-нибудь отдельные части домашняго хозяйства; не мешало бы ей давать разные поручения: купить что-нибудь, расплатиться, или разсчитаться, свести приход и расход. Она девушка бедная, у ней нет ничего. Если она выйдет замуж, то это ей будет вместо приданого, и, верно, муж её, если только он будет человек не глупый, будет за него больше благодарить, нежели за денежный капитал“. (Соч. Гоголя, изд. Кулиша, т. V, стр. 404—405).

Кроме того Гоголь придавал чрезвычайно важное значение физическому воспитанию женщины: он настаивал на том, чтобы женщина никогда не была без дела, но чтобы работала с перерывами; чтобы как можно больше была на воздухе, чаще прогуливалась и вообще была в движении (см. цитированное письмо к П. И. Раевской и еще письмо к сестре Анне Васильевне — соч. Гог., изд. Кул., т. V, стр. 442). О прогулках и необходимости делать почаще движения Гоголь говорит даже не один раз (см. также еще V т., стр. 447, в письме к Анне Васильевне: „Делай частые прогулки, но старайся, чтобы им назначить какую-нибудь цель“ и проч.).

В воспитании мальчика Гоголь ставил на первый план развитие наблюдательности, потому что только „тогда из него выйдет человек; без этого же свойства он будет просто ничто“. Для мальчиков Гоголь считает наиболее полезным чтение исторических сочинений и всестороннее знакомство с родиной: они должны „узнавать собственную землю, географию России, историю России, путешествия по России“. Но этого мало: чтобы сделаться хорошим чиновником и полезным слугой отечества, мальчик должен знакомиться подробнее с жизнью каждого сословия. Сестре своей, взявшей на себя воспитание их общого племянника, Н. П. Трушковского, Гоголь советовал: „в первую ярмарку, какая случится у вас, вели ему высмотреть хорошенько, каких товаров больше и каких меньше, и записать это на бумажке. Потом пусть запишет, откуда и с каких мест больше привезли товаров и чьи люди больше торгуют и больше привозят“ (Соч. Гог., изд. Кул., т. VI, стр. 416). С этими словами можно сравнить следующия строки в письме к Шевыреву по поводу того же мальчика: „На сто рублей ассигнациями накупи книг такого рода, которые могли бы отрока, вступающого в юношеский возраст, познакомить сколько-нибудь с Россиею (отрока лет тринадцати), как то: путешествия по России, история России и все такия книги, которые без скуки могут познакомить собственно со статистикой России и бытом в ней живущого народа, всех сословий“. (Соч. Гог., изд. Кул., т. VI, стр. 435).

и книжному учению; но можно думать, что и в остальное время жизни ему с одной стороны много помогала и его практическая сметливость и оригинальность сильного ума, хотя с другой стороны те же качества причиняли ему огромный вред, порождая в нем излишнюю самоуверенность и стремление опираться всегда на собственные силы, не придавая особенного значения вычитанному из книг чужому уму. Благодаря неудовлетворительному образованию, полученному в школе, и замечательным способностям, затушевавшим пробелы и позволявшим смотреть свысока на настоящее знание, в Гоголе выработался тип самоучки, каким его изображает в своих воспоминаниях Л. И. Арнольди. (См. „Воспоминания о Гоголе“ Арнольди в „Русском Вестнике“ за 1862 г., I). Поэтому же в изображении систем воспитания мы находим у него всегда меткия, но случайные характеристики.

—————

Заканчиваем наш очерк замечанием, что если Гоголь и Пушкин не были педагогами в общепринятом значении слова, то, являясь великими учителями всего русского народа, они оставили в своих произведениях могучее средство для того, чтобы благотворным образом влиять на подрастающия поколения. Не говоря уже о неоценимых эстетических достоинствах их безсмертных созданий, напомним, что не только изящество каждой строки, вышедшей из-под пера Пушкина, не только „живая прелесть стихов“, но особенно благородство высоко-гуманного содержания некоторых избранных его стихотворений должны находить отклик в восприимчивом чувстве молодежи. Поэзия Пушкина должна с особенной силой пробуждать сочувствие к людям, как и глубокая скорбь юмориста по поводу человеческих несовершенств в произведениях Гоголя. У Гоголя молодежью должны быть особенно оценены прямо относящияся к ней золотые слова: „Забирайте с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое, ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческия движения, не оставляйте их на дороге — не подымете потом! Грозна, страшна грядущая впереди старость, и ничего не отдает назад и обратно! Могила милосерднее её, на могиле напишется: „Здесь погребен человек“; но ничего не прочитаешь в хладных, безчувственных чертах безчеловечной старости“. В этих немногих словах наш великий писатель дал такой богатый содержанием нравственный урок, что с ним по образовательному значению не сравнятся многие обширные педагогические трактаты. Если бы юноша почувствовал во́-время глубокое значение этих слов во всю их силу, то это одно уже оберегло бы его нравственную чистоту и стремление спасти в себе в жизненной борьбе от неблагоприятного давления тяжелых обстоятельств лучшия стороны своего человеческого существа.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница